Товарищ Богдан - Борис Раевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«П-е-р-е-д-а-й-т-е п-о-л-и-т-и-ч-е-с-к-о-м-у Б-а-б-у-ш-к-и-н-у…»
Бабушкин прильнул ухом к стене.
«Значит, за стеной уже не Хлыст, — подумал Иван Васильевич. — Тот знал, что я сижу рядом. Кто же этот новичок? И что он хочет сообщить?»
Медленно, буква за буквой, складывались слова:
«В т-ю-р-ь-м-е с-к-о-н-ч-а-л-а-с-ь е-г-о д-о-ч-ь Л-и-д-а, ж-е-н-а в-ы-с-л-а-н-а П-о-л-т-а-в-у.»
Бабушкин, как стоял, прислонясь к стене, так беззвучно и осел на пол. В голове не было ни одной мысли. Только словно маленькие молоточки часто-часто колотили в виски.
А стук в стену продолжался:
«С-к-о-н-ч-а-л-а-с-ь е-г-о д-о-ч-ь Л-и-д-а, ж-е-н-а в-ы-с-л-а-н-а…»
Новичок, не получив от соседа знака о приеме; передавал сообщение сначала.
Надзиратель, тихонько заглянув в глазок камеры, удивился. Всегда выдержанный, спокойный, Бабушкин сидел на холодном каменном полу, обхватив руками голову. Плечи его судорожно вздрагивали.
«Видно, и он того… тронулся», — подумал надзиратель, привыкший за долгие годы к таким сценам, и опустил железную створку «волчка».
А сквозь стену прямо в голову Бабушкину продолжал настойчиво, букву за буквой, словно гвозди, вбивать новичок:
«С-к-о-н-ч-а-л-а-с-ь д-о-ч-ь Л-и-д-а…»
Тогда Бабушкин встал и торопливо, но четко выстукал в стену:
«Я Б-а-б-у-ш-к-и-н».
Стук сразу прекратился. Иван Васильевич ничком бросился на койку. Сколько так пролежал, не помнил. Вдруг услышал тихий, осторожный стук из правой камеры.
«К-р-е-п-и-с-ь, т-о-в-а-р-и-щ», — выстукивал Щеглов.
И вслед за тем стал передавать печальное известие. Очевидно, новость уже успела обойти всю тюрьму.
…Примерно через час надзиратель вновь подошел к камере «государственного преступника» и заглянул в «волчок». Он увидел: узник быстрыми шагами ходит по камере из угла в угол и губы его шевелятся, словно он говорит сам с собой. Пройдя несколько раз по камере, заключенный ударял кулаком по трубе парового отопления и вновь продолжал свое безостановочное хождение.
«Спятил раб божий», — подумал надзиратель и перекрестился.
А Бабушкин еще долго ходил по камере и сурово, яростно шептал:
— Над телом дочурки моей. Кровью всех честных, замученных в тюрьмах и ссылках… Клянусь тебе, товарищ Ленин, я не отступлю, не сдамся, не прекращу борьбы.
Ударив кулаком по трубе, он громко повторил:
— Клянусь!
Труба глухо загудела.
Повернув, он снова быстро зашагал по камере.
— Нас хотят запугать, сломить. Пытками, виселицами, железом… Не удастся! Нет, не удастся! Клянусь тебе, товарищ Ленин, я буду стойким. Так ты меня учил!
Повернувшись к маленькому тюремному окошку, затянутому, как паутиной, густой решеткой, он поднял руку и, словно видя сквозь толстые стены каземата своего учителя и друга, твердо, решительно повторил:
— Клянусь!
«Дум спиро…»
В камере № 18 александровской пересыльной тюрьмы день начался как обычно. Первым проснулся лохматый грузин, уголовник Баркадзе. Он потянулся на верхних нарах, под потолком, громко прочитал объявление на стене: «Нэ курыть, нэ сорыть!» — и смачно плюнул на пол.
Потом, почесывая волосатую грудь, принялся читать подряд все наклеенные на стене бумажки:
«Запрэщаэтца:
а) стаять у окна,
б) пэть,
в) громко разговарывать…»
«И в камэрэ помни, что ты — чэловэк!»
«Чыстота — пэрвый признак порадочного чэловэка».
Ниже висело объявление, написанное не по-русски:
«Дум спиро — сперо».
Тот, кто писал, очевидно, не надеялся, что заключенные знают латынь, и внизу поместил перевод: «Пока дышу, — надеюсь».
Эти «циркуляры» были гордостью начальника корпуса — Коваленко. Заключенные прозвали его «Сиктранзит», потому что он часто, к месту и не к месту, повторял латинскую поговорку:
«Сик транзит глориа мунди» (так проходит земная слава).
Сиктранзит сам сочинял «циркуляры», сам переписывал их набело каллиграфически четким почерком, сам наблюдал, чтобы они были развешаны во всех камерах. И упаси бог сорвать их или приписать какое-нибудь «примечание». Виновного ждал карцер.
…Вскоре заворочались и другие обитатели маленькой, душной камеры. Нары в ней были расположены в два этажа, но все равно заключенные не помещались на них, многие спали прямо на полу. И неудивительно: в камере, рассчитанной на шесть человек, сейчас находилось тринадцать.
Верхние, самые лучшие, нары занимали «Иваны» — так в тюрьмах называли крупных уголовников: убийц, матерых грабителей.
«Иваны» командовали, а «шпанка» — уголовная мелюзга, расположившаяся на нижних нарах, — беспрекословно подчинялась им.
«Политиков» в камерах и уважали, и ненавидели. Уголовники считали их барами, «чистюлями», интеллигентами. К тому же тюремное начальство натравливало уголовников на «жлобов»[30].
«Политиков» было всего пять. Их привели, когда камера была уже полна. Волей-неволей пришлось разместиться под нарами, прямо на полу. Впрочем, если бы политические заняли нары раньше уголовников, — все равно их согнали бы.
Бабушкин лежал на полу, как и четверо его товарищей. Не открывая глаз, слушал, как наверху, на нарах, сиплыми голосами лениво переругивались двое воров.
Баркадзе, уже прочитавший все «циркуляры», приставал к маленькому, тщедушному Фомину. Трудно было поверить, что этот молчаливый, застенчивый Фомин зарубил топором кассира.
В камере от безделья и тоски Фомин затеял «научный опыт» — привязал себе полотенцем под мышку куриное яйцо и ждал: вылупится цыпленок или нет? Так, с яйцом, он и ел, и сидел, и спал — уже девять дней. Вся камера потешалась над ним.
— Фомын, а Фомын! — приставал Баркадзе. — А што, ежэли цыпленок в отца будэт? Савсэм глупый получытца!
Фомин молчал.
— Фомын, — не унимался Баркадзе. — Тэбэ уй как много надо кушать! Нэ то цыпленок малокровный будэт.
Бабушкин старался не слушать разноголосый шум камеры. Перед закрытыми глазами вновь проплывали станции и полустанки, разбитые, в колдобинах, тракты, ночевки в вонючих камерах — весь долгий путь этапа после того, как около года Бабушкин отсидел в петербургской тюрьме.
Целый месяц — то пешком, то в арестантских вагонах — медленно двигался этап по России. И вот он здесь — в семидесяти верстах от Иркутска, в александровской пересыльной тюрьме. В «пересылке» арестанты обычно не засиживаются. Прибудет этап вечером, переночует, грязь соскоблит, починит лохмотья — и дальше.
Постоянных жильцов в пересыльной нет. Поэтому там вольготнее, чем в других тюрьмах. Неохота начальству возиться с этапником, учить его уму-разуму, дисциплину подтягивать да свои нервы трепать. Все равно уйдет он завтра чуть свет, тонко позванивая кандалами, по пыльному тракту, по которому уже десятки лет тянутся ссыльные, все дальше и дальше на север…
Но в александровской «пересылке» порядки установились особые, потому что здесь почти не было «временных жильцов». Тюрьма находилась вдали от центра, в глубине Сибири, этапы прибывали сюда редко, а прибудет — обязательно задержится.
Здесь этап разбивался на партии. Ссыльных сортировали: кому назначено жить в Колымске, — в одну камеру; кому в Якутске, — в другую; в Верхоянске — в третью.
И вот сидят в камере будущие колымские жители — ждут. И месяц, бывало, ждут, и два, а случалось — и три. Пока не соберется полная партия, чтобы зря не гонять конвойных.
В камере № 18 александровской «пересылки» вот уже три недели сидел Бабушкин — ждал, пока соберется партия сосланных, как и он, в Верхоянск.
В тюрьме рассказывали про Верхоянск всякие ужасы. Самое холодное место на земле: птицы на лету замерзают, падают мертвые. Даже волки, бывает, околевают от этакой стужи.
Бабушкин слушал эти разговоры молча, не вмешиваясь. Что говорить-то?! Поживем — увидим..
Задержка в «пересылке» даже радовала Бабушкина. Хоть отоспишься да в бане попаришься. И отекшие, потертые ноги отдохнут. Ведь впереди еще далекая, утомительная дорога до Якутска, а оттуда еще целая тысяча верст до Верхоянска.
Одно только плохо: начальник корпуса был новый и пытался завести тут особые, строгие порядки, не как в обычных «пересылках». То ли начитался он всякой литературы об «образцовых» заграничных тюрьмах с их изматывающим нервы железным режимом. То ли отличиться, выслужиться хотел.
Высокий, с аккуратной бородкой и золотым пенсне на интеллигентном лице, Сиктранзит был всегда подтянут, и даже некрасивый мундир тюремного ведомства сидел на нем ловко и изящно. Он никогда не повышал голоса, был холоден и неизменно вежлив.
Но своими мелочными придирками, дотошностью, пунктуальностью доводил узников до белого каления.
Особенно доставалось от него политическим. Сиктранзит ненавидел их, изводил холодно, расчетливо.