Один год - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Кого-нибудь из нас двоих надо перевести из этой палаты, - сказал Агамирзян. - Или его, или меня. Если он меня не укусит, то я его непременно. Ха?
Нянечка примиряюще замурлыкала. Агамирзян сразу после ужина уснул, оглушенный морфием. Жмакин повздыхал и тоже задремал. Но, вдруг открыв глаза, испугался, что сошел с ума. Над ним стоял Лапшин в халате и спокойно всматривался в его лицо. "Сейчас убьет! - подумал Жмакин. - Кончит со мной. Убьет за мое хамство, и за письмо, и за то, что я его к себе потребовал".
Но Лапшин, по всей вероятности, и не думал убивать. Грузно опустившись на табуретку, он вздохнул и спросил:
- Это ты - Жмакин?
- Точно! - слипшимся спросонья голосом и все еще с испугом ответил Жмакин. - Это я.
Лапшин помолчал, вглядываясь и укоризненно качая головой.
- Чего вы, гражданин начальник?
- Здорово подтянуло тебя.
- Это на почве потери крови.
- Научно выражаешься.
Опять помолчали. Алексей соображал, как это так быстро квартальный нашел Лапшина и как это Лапшин мгновенно сюда приехал. "Испугался моего самоубийства, - злорадно подумал он. - Конечно, кому понятно - затравили человека".
- Быстро это вы...
- Что быстро?
- Да ко мне приехали. Часа, может, полтора назад я квартальному фамилию вашу назвал...
Иван Михайлович откинул полу халата, вытащил пачку папирос, хотел было закурить, но, вспомнив, что здесь больница, положил папиросы на тумбочку. Лицо его выражало недоумение.
- Не знаю, - произнес он, - я никакого квартального не видел. Оказался в этом здании случайно, доктор тут у меня знакомый, вспомнил про твое письмо, кстати довольно дурацкое, и поинтересовался - не доставляла ли к ним скорая субчика твоей наружности. В моргах-то тебя не нашли...
Жмакин слушал, моргая, больше всего он боялся, что проснется Агамирзян и услышит что-нибудь уничтожающее жмакинское достоинство. Но Агармизян спал крепко, хотя и стонал порою и даже всхлипывал во сне.
- Кто такой? - спросил про него Лапшин.
- Замечательный человек, - с гордостью ответил Жмакин: ему вдруг показалось, что здешнее больничное соседство с Агамирзяном хоть немножко повысит Жмакина в глазах Лапшина. - Поискать, гражданин начальник, таких ребят. Я толком не знаю, но он испытатель какой-то, обжегся сильно, ногу ему будут резать. Верно говорят - кому какая судьба на роду написана. Вот герой человек. А я?
- Что ты?
- А я, гражданин начальник, конченый человек.
- Дурак ты - это верно, - спокойно согласился Лапшин, - но почему конченый человек? Вот, например, как ты волка порезал в тайге или в тундре...
- Вы ж откуда знаете? - приподнимаясь на локте, спросил Жмакин. - Вы ж...
- Девушка одна сказала, - не торопясь, своим низким голосом ответил Лапшин. - Приходила она ко мне, думала, что ты действительно покончил с собой, плакала очень...
Жмакин сжался, засопел.
- Я не нарочно, - сказал он быстро, - я пугать никого не собирался, я верно думал эту лавочку кончать, да сорвалось дело.
- "Дело"! - передразнил Лапшин.
Он потрогал папиросы на тумбочке, ему, наверное, очень захотелось курить.
- Вы в рукав, - посоветовал Жмакин, - аккуратненько. Да и чего вам бояться, никто не зайдет теперь.
- Думаешь?
Вдвоем они жадно покурили. Лапшин думал какую-то свою невеселую думу, а Жмакину хотелось спросить про Клавдию, но он не смел. Было что-то в молчании Лапшина такое, что нарушать не следовало. Но все-таки Алексей решился и спросил:
- Кто-либо из родственников здесь у вас лежит?
- Нет. Лежит Толя Грибков.
- Сотрудник ваш?
На мгновение лицо Лапшина странно скривилось, он отвернулся, помолчал и глухо ответил:
- Быть бы Толе Грибкову золотым работником, да вот сволочь из вашей братии убила его. Сколько промучается - неизвестно, а помрет непременно. Вот над тобою и лежит, этажом выше.
- Кто же его? - шепотом спросил Жмакин.
- Корнюха, - тяжело, словно выругался, назвал Лапшин и сжал на колене кулак. - Корнюха.
- И не взяли его? Ушел?
- А тебе-то что? - с горечью спросил Лапшин. - Тебе-то больше всех болит. Какое тебе, Жмакин, дело до всех наших ребят? Чужой ты нам и всей нашей жизни чужой, паразит ты, Жмакин, посторонний человек. Понял?
Нечаянно сорвалось у него это грибковское слово - "посторонний", и вдруг перед глазами его опять предстало лицо Толи, такое, каким видел он его совсем недавно, серое, не мальчишеское, лицо человека, которого нельзя никакими силами вытащить оттуда, куда он уже двинулся. И страшная, лютая тоска опять, как давеча, стиснула сердце Лапшина, он даже не кивнул Жмакину, поднялся и пошел к двери.
"Посторонний! - с внезапным ужасом, не замечая ухода Лапшина, думал Алексей. - Посторонний. Я им всем - посторонний! И тому летчику, у которого взял чемодан в вагоне, и Хмелянскому, которого ударил, и этому Агамирзяну. Посторонний - и ничего больше..."
Парнишка ты не молодой!
Едва Иван Михайлович зашел к себе в кабинет, чтобы на вечернем досуге ознакомиться с новостями прошедшего дня, как зазвонил телефон, и в трубке Лапшин, робея, узнал голос Балашовой. Несвязно и беспокойно она спрашивала, куда делся Ханин, что у него случилось и почему он так "неряшливо" с ней разговаривал. Не понимая, о чем, собственно, идет речь, Лапшин ответил, что лично у Ханина ничего особенного не случилось, что он в больнице у одного их общего знакомого и что будет там, наверное, еще долго.
- А кто этот... знакомый? - тревожно спросила Балашова.
- Анатолий Грибков.
- Может быть, я могу чем-либо помочь?
- Вряд ли.
Они помолчали. Потом Балашова неожиданно предложила:
- Приезжайте ко мне, Иван Михайлович, чай пить.
И он поехал. Поехал, боясь того, что едет, поехал, стесняясь сам себя и ругая себя на чем свет стоит, поехал, по дороге выдумывая тему разговора и сердясь на того "гармонического", все умеющего человека, о котором недавно читал в каком-то полутолстом журнале. "Гармонический" и работал посвистывая, и отдыхал раздумывая, все давалось ему с легкостью, хотя и не без преодоления трудностей, и спортсменом он был недурным, и в музыке разбирался, и на диспуте о литературе говорил так, что все присяжные литераторы только ахали и переглядывались.
"А я - однобокий", - словно курсивом из той же статьи подумал Лапшин и засвистал тихонько:
Ты красив собой,
Карие очи,
Я не сплю уж двенадцать ночей...
Поднимаясь по лестнице, он никак не мог решить - сказать Балашовой, что видел ее в роли Марии Стюарт, или лучше ничего не говорить. На площадке третьего этажа, перед большим лопнувшим зеркалом он даже остановился, но, так ничего и не придумав с Марией Стюарт, зашагал дальше - на пятый.
Комната у Катерины Васильевны была узкая, длинная, вся какая-то неудобная для жилья, с диванчиком - тоже узким, и столом, мало того что узким, но и неустойчивым - на какой-то странной кривой ноге в виде копыта. Были еще и кресла, о которых Балашова предупреждала, что они ненадежные, и по стенам висело много разных фотографий: пожилые и помоложе мужчины в гриме с наклейками и ненатуральными улыбками делали рожи, изображая перед объективом разные сложные чувства, как-то: ужас, радость, любовный восторг, иронию, суровый гнев. На фотографиях были надписи на птичьем языке, например Лапшин не без удивления прочитал такую: "Нашей колибри от вечного ее старого индюка". И подпись с росчерком. Тут же висел портрет военного человека.
- Это отец мой, я вам про него говорила, он пограничник, - пояснила Балашова.
Были портреты и самой Катерины Васильевны - один в чепчике, а другой в платочке, - тут Балашова была изображена ударницей на стройке. Портрета в роли Стюарт Лапшин не заметил и сказал Катерине Васильевне об этом.
- А вы видели спектакль? - быстро спросила она.
- Видел, - негромко ответил он.
- Когда? Раньше или недавно?
- Недавно, - открывая коробку папирос, сказал он. - Вот в пятницу...
- Просто купили билет и пришли?
- А как же, - удивился Лапшин. - Купил и пришел.
- И так не понравилось, что вы даже ко мне не заглянули?
В ее голосе, наверное, почудилась Лапшину настоящая заинтересованность, и он поспешно ответил, что, наоборот, очень понравилось, до чрезвычайности, а насчет "заглянуть" - он не знал, что это "разрешается".
Балашова глядела на него с усмешкой.
- А вы, однако, человек робкий! - заметила она.
- Бывает - робею! - спокойно согласился он, все еще оглядывая комнату.
Лампа слабо горела, прикрытая шелковой пестрой материей, на подоконнике свистел паром электрический чайник, чашки были щербатые, и Иван Михайлович подумал, что у Балашовой какое-то сиротское житье, "вроде как у меня", мысленно сравнил он. "Выкинуть бы всю эту рухлядь отсюда, - рассуждал Иван Михайлович, щуря уставшие за день глаза, - поставить коечку нормальную с сеткой, стол о четырех ногах. Табуретки покрепче! И рыла, конечно, убрать со стен, индюка этого в первую очередь, смотрит больно нахально!"