Эмма - Е. Бирман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На траектории взгляда Эммы, наверное, лежит Сицилия — центр приложения сил трех континентов, рассевшихся у старой, опутанной полуистлевшими историями лохани Средиземного моря. О чем она думает? Эмма, конечно, — не Сицилия.
Я завидую тем, кто видит ее сейчас в профиль. Широкий рукав блузы, я знаю, висит свободно и поверяет прямизну ее спины.
Почему с самого начала появление Леона меня насторожило? Потому что меня беспокоит все, что хоть как-то может повлиять на наше с Эммой предполагаемое будущее.
Ждем Шарля, он еще переодевается в кабинках, которые вот-вот закроют. Я дал плавкам высохнуть на себе, пожертвовав последним купанием. Чуть вдалеке — компания, глубокий тыл Леона, мужчины, всем под восемьдесят. Ветеранский голос:
— …обнажает опасную суть для нашего государства саудовской «мирной инициативы», предусматривающей отступление к границам 67-го года, и естественное смыкание леворадикальной идеологии «мира» в регионе (идеологии антисионизма) с идеологией ультрарелигиозных фанатиков — хасидов «Нетурей Карта» и Сатмара…
Как он обозначает кавычки? Я не услышал никаких модуляций в голосе, а кавычки все-таки услышал. Говорящему не меньше восьмидесяти, но очень бодр. Тренировка. Скобки ясно отмечены паузами.
Власти над Эммой у меня никогда и не было, но теперь мне кажется, что я будто уменьшаюсь в размерах. Даже лоно ее, уязвимое место любой женщины, вдруг кощунственно сравниваю с пассатижами (мягкое слово), изолированные удобные ручки их надежно лежат в ее благословенной ладони. «Пассатижи» — словесная вендетта любящего Родольфа, подозрительного, ревнивого имущества Эммы. Мне стало казаться порой, что интимные отношения для нее лишены сакрального смысла.
— Давай играть в прятки! Последняя курица жмурится! — африканским песком подлетевшая Берта застыла передо мной, опустила Эммины веки. На Эммины глаза.
Я смотрю в лицо Берты. Через слабенький бинокль 1:2, глядя в него с неправильной стороны, вижу Эмму. Закрыла глаза без предварительной увертюры-считалки. Я побуждаю ее взглянуть на меня, коснувшись двумя пальцами детского лба.
— Разве ты — последняя курица?
— Я не последняя, я после мамы.
— Где же здесь можно спрятаться?
Берта, загадочно улыбаясь, смотрит в сторону. Что это там, на песке, куда она смотрит? Это же передвижной холодильник мороженщика, что в нем? Сухой лед — двуокись углерода при обычных условиях (атмосферное давление на уровне моря и пляжная температура конца лета, исхода дня на широте примерно тридцать два градуса севернее экватора) переходящая в парообразное состояние, минуя жидкую фазу. Рядом высокие темно-красные ботинки. Распродал мороженое и побежал искупаться? Ботинки как минимум на двадцать лет моложе хозяина, а может быть, и на все сорок (выданы во время прохождения резервной службы?), стараются подражать владельцу. У него спина утрачивает уже прямизну, и у них подошва изогнулась. У мороженщика мускулы не юные, жилистые, кожа загрубевшая (на ветру), ороговевшая (на солнце), темная, дряблостью тронутая. У ботинок его тяжелый перегиб, глубокая морщина между носками и подъемами, по которым шнурков иксы-солдатики взбираются, пока не разверзнется языкатый провал с выброшенными в обе стороны канатами, по которым спуститься могли бы муравьи по-быстрому назад на песок. Серо-желтый, сыпучий.
Я понимаю, догадываюсь — Берта уже умеет рассчитывать на ход вперед. Никто из нас, взрослых, не сумеет укрыться за холодильником. Я мог бы разве что потихоньку подсесть к ветеранам. Но когда придет ее очередь прятаться, а моя — искать, она будет, как луна вокруг Африки, описывать дугу, осторожно выглядывая и перебираясь на корточках, оставаясь на линии, проходящей от нее через центр передвижного склада с мороженым к моим коленям. Когда я уйду далеко, она сорвется с места, добежит до Эммы, ткнется обеими ладонями в ее бедро:
— Дядя Родольф — последняя курица!
Тот в компании, к которой я не подсяду, помоложе, что-то долго говорит «ветерану». Отсюда не слышно. В ответ — мягкая, пожалуй, но настойчивая отповедь:
— …ваше видение обстановки и проблем представляет собой яркий образец попыток многих общественно-политических деятелей демократизировать и реформировать наше общество без знания основ еврейской истории и иудаизма! Вы дали свои определения целому ряду понятий, связанных с репатриацией, в том числе и что такое «нация» и «еврейство». Но запутались… (ветер отнес слова в сторону гостиниц)…представляет смесь познаний из старых советских определений и современных знаний, почерпнутых из арабских сайтов в Интернете, согласно которым евреи это вообще не нация! А это — да, иврит изучать надо!
К концу речи — смягчение. Ветеранская дисциплина. Подошел Шарль, и мы зашаркали, зашарлили, заэммили, забертили, зародольфили по сухому песку. Трах! Короткое замыкание: подлетевшая Берта — между нами с Эммой, и руки ее в наших ладонях. Груженый рюкзаком Шарль — сзади. Перед самыми камнями набережной Берта: «А-а-а-а!» Четыре такта, пока думает, что мы, не глядя под ноги, тянем ее на островерхую запекшуюся собачью кучку. Раз-два! Берта взлетает. Весело парит в воздухе. Громко хлопает вместе двумя сандалиями, долетев до мостовой. Счастливо смеясь, заглядывает по очереди нам в глаза — сначала Эмме, потом мне. Дорогу уступаем стайке велосипедисток в черном, пахнущих вкусными духами, дальше — к дорожному асфальту, к полосам «зебры», перед которой по Кр! сигналу светофора остановилась коляска-дурашка по-набережной-прогулочная на тугих шинах, на ней сефардские дети с добрым родителем. А нам Зел! свет, мы — мимо морды переставшей цокать лошадки с синей лентой в гриве, вожжи не натянуты, отпущены, провисли, тянутся к рукам возничего. Вот те, раз! А кто возничий? Не иначе, родной брат мороженщика! Вот подошва темно-красного ботинка смотрит на нас, ноги тоже темные, почти кофе-коричневые, с выгоревшими волосками до самых шорт, шляпа с широкими полями, очки солнечные. Под ногами зачем-то молоток, выпачканный конским навозом. Господи! А оглобли-то, оглобли, между которыми лошадка, — это же две обыкновенные железные трубы! Два ржавых дула, снаружи окрашенных под орех, под дерево, под песок. Подокрашенных. И даже торцы не заварены. Синяя лента в гриве, а торцы не заварены. Т. е. отсутствуе логическ напрашивающеес окончани тру. Дождь пойдет, вода попадет — заржавеют оглобли. А! И с другой стороны, наверное, в основании труба не аварена тоже, значит, вода внутрь попадет, вниз по трубе соскользнет, через торец езаваренны ййй-йй-й-й-й — выльется, дождь закончится, оглобли высохнут. А мы — дальше, поперек «зебры», к стоянке, к машинам, к езде, к радиостанции «Армейские волны».
Все запомнить и воспроизвести. Так –
32°4’8''N, 34°45’48''E. Лошадка к светофору подъезжала, звонкими копытцами подъезжала, цок-цxок-цhок. Stop! Звонкими копытцами — будто шампанского открывала маленькие бутылочки, абсолютно совершенно безалкогольные специально для детишек, пока не stop! на Крас. Све. После stop! жилистая темная, перезагорелая рука с выгоревшими солнцеперекисью вытравленными волосками жала повторно сжимала клаксон грушеобразный, клизмоподобный. Clacks! Clacks! — обратите внимание на тугие шины и синюю ленточку в гриве! На незаваренные оглобли с ржавчиной не обращайте внимания! Закажите поездку от круглого фонтана, да, от круглого фонтана до самой турецким султаном подаренной башни с часами, большими часами, до самой башни в Яффо! Там развернемся на круге. Отматываем назад. Велосипедистки свежие, бодрые, мелькают спицами, между черных бедер их — вершины равнобедренно-треугольных сидений. Треугольники седел лоснятся потертыми вмятыми сторонами. Это если смотреть спереди, если вслед — основания треугольников вспучены под черными девичьими грушами. Сладко пахнущий духами кортеж пропускает солнцем размягченная Эмма, пахнущая морем, с сандалиями в правой руке и Бертой (не размягченной вовсе) в левой, чуть наклоняясь вперед из-за песка, из-за сыпучего песка, идет вязко, бретельки параллельные, разнесенные, вертикальные перечеркнули ключицы Эммины тонкие. Берта. Топ! Двумя ногами уже на камни тротуара, после полета над темным собачьим кренделем, вслед за «А-а-а-а!» За коротким замыканием между мной и Эммой через Берту. Кое-чего, оглянувшись, прищурившись, напрягшись, не различишь все же, видно плохо, детали плывут, солнце в глаза, море слепит, блеском широким панорамным. Шарль, сутулясь тоже, с небольшим рюкзачком на спине волочится. Тоже. Там, позади ветераны сидят на песке, сплошь песчаную Саудовскую Аравию песочат, из моря вышел мороженщик, над холодильником тележеколесным на четверть горбато склонился, оставил себе одно мороженое для услаждения после купанья. Из холодильника — парок легкий двуокиси углерода мутит часть панорамного блеска. Ветер с моря песок африканский истертый мелко в муку почти, Нилом подаренный, бесплатный или задешево данный, ветер влечет на восток. На растерзание. В песке — огрызок яблока, никогда не возлежавший на лезвии. Дальше, за морем — Сицилия-невидимка за Кипром спряталась, тоже отсюда невидимым. Туда смотрит не Nicole Kidman, Эмма смотрит, стоя на клочке земли из африканского сердца исторгнутом. Стоя к волнорезам и морю лицом. Стояла Эмма в легком чем-то, на парашютную ткань похожем, бретельками за плечи ее уцепившимся, игрушкой ветру служащим — пузырь-складка-к-Эммме-прижаться-прилипнуть, в шортах коротких песочного цвета. Эй, кто там разглядывает ее в профиль и когда утихает ветер, сравнивает вертикаль рукава с прямизной ее спины? Эмма, вся целиком, тело ее, мысли ее, пассатижи лона ее. Благословение.