Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гена Алексеев печально молчал.
Сам поэт, Гена не долюбливал прочих поэтов, особенно тех, которых спешили называть гениальными.
Каким стихом украсил Головчинер одиннадцатый тост, Соснин не запомнил.
С края стола, заметил, свисала смятая газета, обёртка от драгоценных Данькиных книжек; чёрная квадратная рамочка в нижнем углу газетной страницы, мелко набранные строчки: «… с глубоким прискорбием… после тяжёлой болезни… председатель общества психотерапевтов, заслуженный деятель науки РСФСР, профессор Леонид Исаевич…»
белой ночью, у окна(четвёртое дополнение к эпилогу, возвращающее на одну ночь в больницу)Днём услышал об угрозе выписки, но слова матери быстро вылетели из головы, не до того было, писал, после ужина начитался про мании, бред и фобии в «уголке психиатра», посмотрел, как ловко Штирлиц выскальзывал из ловушек Мюллера, а поздним вечером, загнанный в смрад палаты, роящейся комарами, вспомнил о нависшей угрозе, хотя, конечно, никакой защиты от неё найти не мог.
Разметались под белыми складками соседи-психи с испитыми лицами. Допоздна наперебой ругали Всеволода Аркадьевича – запретил смотреть ночной футбол из Южной Америки; чиркали спичками, с предосторожностями закуривали… угомонились, захрапели; один было приподнялся, спросил спросонья – уже вставать? – и замертво упал на подушку. Соснин, изрядно измотавший себя за день, испытал внезапную радость, подъём всех сил, на душе сделалось легко, свободно, как после близости с любимой женщиной – он всё мог! Мог! И потому в который раз вознамеривался объять необъятное – срастить в своём романе все подвиды жанра, все бродячие сюжеты, все вечные темы, всё сиюминутное, что свалилось на него, всё-всё, что ему довелось увидеть за горизонтом лет. Но, – тотчас укорял себя за разброс желаний, – не пора ли упорядочить хаос, склеив элементарные частицы замысла в последовательности, не чуждой хронологии? Романный замысел – это всё, что было, есть, будет – скопом, всё-всё – в бессчётных наслоениях и пересечениях ищущего сознания. Оставалось всего-навсего записать, преобразовывая в роман, замысел романа; оставалось лишь придать отпугивающе-аморфной махине из бессвязных картин и обрывочных мыслей цельную словесную форму, слова – зарядить тайным, коли выпало к нему прикоснуться, знанием, сплотить сквозным чувством… как в дневнике; как – в ночном дневнике? – заулыбался, припомнил ту неправдоподобно-давнишнюю ночь в римской гостинице на via del Babuino, ночь, когда Илья Маркович от полноты чувств макнул перо в высохшую чернильницу. И – глуповато-мечтательная улыбка, казалось, застыла на губах Соснина – набросал план на завтра, вдохновляясь роскошным закатным облаком с малиновой ветрянкой на выпуклостях:
– Итальянская тетрадь Ильи Марковича. – Дневник как роман в романе? Почему бы и нет, – подумал, – почему бы из каждой части не сделать роман в романе?
– Первое заседание комиссии по расследованию.
– Второе заседание комиссии.
– Картина, за картиной.
– «День здоровья» (2 июля 1977 года) – разбивка на эпизоды.
Потом – на чистой странице, столбиком – записал условное оглавление; контуры текста, пусть и подвижные, проступали, композиция уточнялась. Заголовки семи частей охватил фигурной скобкой, пометил за ней – «образ жизни», к названию последней, восьмой части, добавил: «жизнь образа».
И, как обычно по вечерам, попытался обозреть весь роман, все пространства его.
Укрылся с головой простынёй, чтобы спастись от комариного писка, укусов, поёрзал исколотым задом по подоконнику, прислонился к железной решётке; дышал испарениями сонной протоки.
Если бы он мог так ярко, ясно писать, как ярко и ясно видел!
Сизый перегар дня разостлался по тёмной, отравленной мазутом и соляркой воде; Пряжка не текла, стояла.
Неряшливая, с рытвинами на асфальте, набережная – тополя-рогатки с опиленными ветвями, слизистый зев канализационного сброса, травяной откос, на нём, прижавшись боками, ночевали моторки – была безлюдной.
Из дверей техникума выпорхнула и разлетелась чёрно-белая стайка выпускников, кончился бал.
Возникла на углу и, выяснив отношения, исчезла пара пьянчужек.
Прошелестела по деревянному мосту «Скорая помощь».
И опять никого.
И ни всплеском, ни гудком, наверное, не потревожится припавшее к сердцу города захолустье, пока не зазвенит первый трамвай, не проснутся машины и катера, не примутся чихать и выстреливать.
Тишина, оцепенелость – голые песочно-серые стены, чёрные трубы, вода, листва, боясь шелохнуться, нежились в призрачном свечении воздуха, да пробивалось из внутренностей домов ртутное мерцание телевизоров.
Вскоре и мерцание разом умерло.
Уставился в блеклое небо, заляпанное, как промокашка, мягкими лиловыми кляксочками. Они жухли, сливались в мглистую муть, которая погасила шпили, купол и, съедая краски, стекала с крыш.
Неожиданно верхушки брандмауэров выступили из мути и потеплели, стёкла заплыли розовым жиром.
Часть вторая
Свой свет
дуновение солнцаТёплая, даже горячая желтизна ослепляла, хотя в глаза хлынуло не солнце, а отражённые оштукатуренной стеною лучи.
Стена была высокой, выше рамы, откуда-то сверху на стену падала карнизная тень, мягкая, прозрачная, становившаяся гуще, тёмней и резче лишь на границе со слепяще-яркою желтизной. И вдруг в падавшей тени засияло синевой окно, в синей воздушной глубине заклубился край облака.
Впервые увидел небо.
Свет бил из тени.
на подоконнике?Да, он стоит на широком подоконнике, мать, обхватив крепко-крепко, сжав, будто железными обручами, держит за ноги – не сдвинуться! Внизу – весенний двор с просевшим асфальтом, криво расчерченным мелом на классики, вафельными крышками люков, остатками поленниц, накрытых ржавыми листами жести; в комнату, подгоняемые солнечным ветерком, весело залетают зайчики, Соснин жмурится: кто-то с зеркальцем спрятался за помойкой.
Торчат головы из открытых окон – старый шарманщик крутит ручку своего ящика, напуская сказочный страх на галдящих детей, таращит глаза, шевелит растопыренными пальцами свободной кисти, как краб клешнями, потом собирает монеты – град медяков; летят, звенят, катятся, старик, забавно топая, догоняет… вдруг малолетний дворовый хулиган толкает старика, тот отшатывается к неровной дровяной стенке, хулиган выхватывает мешочек с монетами, бежит к низкой, с пологой аркою, подворотне, к её спасительной темени…
В глаз снова залетел зайчик.
Дёрнулся от неожиданности, боднул стекло. Ощутил лбом гладкую прохладу стекла, вибрацию.
А материнские руки сжали Соснина сильнее, как клещи. Словно он порывался припустить вдогонку за зайчиком.
отыскивая истоки натурыУдивительно ли, что суховатый поцелуй, которым припечатывала перед сном мать, не застрял в памяти божественным ритуалом, не дал толчка красочным переживаниям? Увы, не ожидал, замирая, приближения лёгких шагов, шелеста платья, не ловил колебания свечного пламени, опережавшие таинственную, но до завитка волос знакомую тень на стене, пока она не склонялась над постелью, воплотившись в жгучий восторг объятий и запахов.
Всё проще, прозаичней. Дежурный поцелуй, щелчок выключателя лишили детских блаженств влюблённости.
Научно ли, антинаучно выражаясь, не вкусил животворности Эдипова комплекса. И коли не тлело в памяти радостное страдание, не возникало и отражений его – рвущихся из груди, разгорающихся по мере взросления. Не было глубинной любви – не могло быть и ревности. Отец, другие мужчины, обхаживавшие мать, даже профессор-психотерапевт Душский, коему она изрядно вскружила голову, не удостоились волнующей неприязни, Соснин их не воспринимал как соперников, будто не замечал.
Можно, конечно, предположить, что муки дремлющей чувственности не остались в памяти из-за их подавления первым же осознанным ощущением. Куда вероятнее, однако, что мук этих не было и в раннем подсознательном опыте. Вцепившись в материнскую грудь, нормальный младенец наливается не только защитными молочными витаминами, но и любовным экстазом. Но могла ли вызвать экстаз соска, надетая на бутылочку с голубоватой жидкостью? Он был искусственником, к тому же, насосавшись смеси, сразу её отрыгивал. Подкорка хранила панические крики, причитания тёток… он и сейчас слышал, содрогаясь, те голоса. Короче, воспитание чувств протекало вяло, урезанная от рождения эмоциональная сфера не сулила ему даже подражательного романа, худо-бедно развёртывающего в тотальный сюжет эпизоды блаженств, терзаний. Эдипов комплекс – это растворённая в крови, а не вычитанная в книгах чувственность детства.