Рассказ лектора - Джеймс Хайнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее шел длинный хлесткий абзац, озаглавленный «Мелкий шрифт», в котором Нельсон узнал видоизмененный отрывок из статьи Т.С. Элиота. Цивилизации с буквой «с» — европейская, христианская, гетеросексуальная — защищались здесь от «еврейского вольнодумства». Одни псевдоглубокомысленные слова громоздились на другие, кристаллизуя самую суть культурных войн: однородность и стабильность — Добро, терпимость и плюрализм — Зло. Юдофобию Элиота анонимный автор распространил на геев и лесбиянок. Несмотря на семитское и гомосексуальное влияние, утверждало переработанное эссе, западная культура остается «высочайшей культурой, какую знал мир».
Нельсон вскрыл конверт и убедился, что его письмо полностью идентично Витиному. Он положил их рядышком на стол и попытался вчитаться. Прав ли Вейссман? Действительно ли они написаны той же рукой, что и предыдущие? Можно ли это определить? И кто вообще их пишет? Не виноват ли он перед Тимоти Куганом?
Но, как ни старался Нельсон, сосредоточиться ему мешала нелепая гордость. Вот и он получил такое письмо. Тот, кто это писал, считает его достаточно значительной фигурой.
Нельсон оттолкнулся от стола и встал. На него накатила досада, непоседливость, раздражение — все разом. Он прочел названия книг, сложенных по размеру у Виты на столе: «Я завладела твоим фаллосом: конец тендера», «Принесите мне голову Альфреда Дугласа: Оскар Уайльд, Сэм Пекинпа и мотив обезглавливания[152]», «Этот плотный сгусток мяса[153]: Шекспир как фаллос». Нельсон застонал. Если бы Вита совместила свое теоретическое тщание с десятой долей того, что продемонстрировала в лифте Миранда, она была бы ректором долбаного университета!…
А как насчет моего теоретического тщания? Что бы ни думал обо мне анонимщик, Вейссман прав: с таким списком публикаций бессрочный контракт не дадут. Можно мять Джеймса Хогга, как пластилин, придавая ему самые разные формы, и он все равно останется пресным кальвинистом. Вита как-то призналась, что не читала «Как важно быть серьезным», потому что пьеса незначима теоретически. Первичные тексты проблематичны, говорила она, в них нет теоретической тщательности. Их нельзя «разделить без остатка». И в этом, видимо, беда его собственных статей: дело не в отсутствии правильного подхода, просто он недостаточно проблематизировал оригинал. В его работах слишком много Хогта и слишком мало теории.
Нельсон взглянул на часы: Бриджит ждет его к обеду часа через полтора. Он сложил и убрал в ящик письма, потом выключил свет. От хлопка двери на вешалке закачался костюм. Пришло время посетить книгохранилище.
Хотя оно и вмещало основные университетские фонды — только бросовые книги томились за решеткой в часовой башне, словно низложенные монархи, — новое здание по-прежнему именовали просто книгохранилищем. Будто воплощая эту иерархию, архитекторы (аргентинский коллектив, известный под названием «Третий мир») разместили главный вход глубоко в фундаменте старой библиотеки. Здесь Нельсон распахнул одну из больших стеклянных дверей и спустился по плоским широким ступеням в искусственный климат и диффузный, без теней, люминесцентный свет. Он быстро прошел мимо плавно изгибающейся белой регистрационной стойки и, бесшумно ступая по мягкому ковру, очутился в V-образ-ном вестибюле. В остром углу располагался фонтан: небольшое отделанное медью гиперболическое углубление в цементе, посреди которого тихо журчал столбик воды. Отсюда струя сбегала по желобу в дальний конец холла и незримо падала в бассейн этажом ниже.
Нельсон помедлил, перегнувшись через перила; внизу, на балконах, он видел склоненные головы и выставленные локти студентов в нимбе разложенных на столах книг, тетрадей и листков. Чуть ли не каждый вертел в руках открытый маркер — розовый, желтый или зеленый. Низкий, как на звездолете, гул заполнял помещение; казалось, он идет от самих книг, скрытых в глубине балконов. Нельсон оттолкнулся от перил и посмотрел сквозь присыпанную снегом стеклянную крышу в холодное серое небо. Старая готическая башня словно клонилась на ветру, часы белели сплюснутым овалом.
Доехав в прозрачном лифте до нижнего, шестого, этажа, Нельсон уже ощутил прилив бодрости. После старой библиотеки с ее клетушками и сусеками, вибрирующими чугунными лестницами, гулкими металлическими полами, низким потолком и трубами, обмотанными асбестом, новое книгохранилище поражало холодной четкостью кубистского полотна. Глядя из стеклянной кабины на монументальные балконы, Нельсон сам почувствовал себя частью чего-то монументального. Теперь он начал понимать, почему забытые книги сослали в башню — кому нужно это старье? Чего ради он столько лет жуком-падальщиком обгладывал выброшенные скелеты? Зачем столько их гниет у него в подвале по картонным коробкам?
На нижнем этаже Нельсон направился к стеллажам, где на самом глубоком, фундаментальном уровне располагалось университетское собрание литературной критики. Палец горел, как электрическая дуга. Вокруг громоздились тома по теории и культурологии. Последние несколько лет Нельсон не смел сюда ходить, боялся столкнуться нос к носу с кем-нибудь из коллег. Он бы принялся оправдываться, словно лакей, застигнутый в господском кабинете, а коллега, снисходительно улыбаясь, гадал бы про себя, зачем преподавателя литкомпозиции принесло в теоретический отдел. Теперь Нельсон понимал, что сюда надо было прийти годы назад: профессор литературы на сломе тысячелетий — это тот, кто пишет о чужих текстах. Не обязательно писать литературу, или о литературе, или даже о литературоведении. Главное, чтобы была теория.
Он остановился на середине длинного, залитого светом прохода между сходящимися в перспективе стеллажами. Книги были по большей части новехонькие, в бархатистых тисненых переплетах или глянцевых бумажных обложках, каждая — с белой каталожной наклейкой на корешке. Не такие книги он должен писать по замыслу Вейссмана (старый профессор сказал как-то, что «R» издательства «Рутледж», специализирующегося на выпуске теоретической литературы, — это Печать Зверя), но тем сильнее они завораживали Нельсона. Под чересчур яркими лампами дневного света названий было не разобрать; он просто вел рукой по корешкам, словно впитывая текст кончиком горящего пальца.
В немигающем свете, в центре жесткой перспективы Нельсон внезапно ощутил нутряную истину мироздания как текста; он прочувствовал фундаментально лингвистическую природу реальности. Все — текст, на каждом уровне бытия, от кварков до гей/лесбийской теории. Слова выстраиваются в строки, строки — в страницы; страницы сброшюрованы и сшиты в книги, книги стоят переплет к переплету, как слова в строке; полки громоздятся одна на другую, как строки на странице; ряды полок составлены вместе, с узким проходом для читателя, словно страницы в книге. И вот он сам, частичка сознания, в центре информационной решетки, крохотный комочек восприятия, как жемчужина, концентрируется из текста. Пра-296 вы теоретики, права Вита. Ни одна из этих книг не создана индивидуальным сознанием; все как раз наоборот. Он, Нельсон Гумбольдт, есть дистиллят текстуальности, капелька росы, побочный продукт, пылинка… Палец приятно гудел. При таком взгляде на текст невозможно отличить один том от другого, тем более — решить, какой из них даст ему необходимый толчок, а значит — не важно, какой именно выбрать. Нельсон, учащенно дыша, поглядел вперед, поглядел назад и медленно облизнул палец. Ему показалось, что губы и язык ощутили жар. Еще раз оглянувшись, он потянулся к полке, предвкушая, как скрипнет мокрый палец на ламинированной бумаге…
— Профессор Гумбольдт, — сказал Марко Кралевич. — Я — воплощенный взгляд.
Нельсон отдернул руку; от неожиданности у него перехватило дыхание. Кралевич картинно стоял всего в нескольких ярдах. Сегодня он нарядился профессором девятнадцатого века: узкий жилет, короткий сюртук-визитка и брюки с высокой талией. Высокий крахмальный воротничок упирался в подбородок, роскошный шейный платок обнимал исцарапанные бритвой щеки, на животе блестела золотая часовая цепочка. На широком носу сидело пенсне, шелковая лента от него уходила в нагрудный карман.
Кралевич опирался на тросточку с серебряным набалдашником. Он снял пенсне (по бокам переносицы краснели две вмятины) и потряс ими перед Нельсоном.
— Я — Паноптикон[154], — объявил Кралевич с сильным акцентом. — Я вижу вас — да, вас — со всех возможных углов. Lе Panopticon, c'est moi.
Он шагнул вперед, вдавливая тросточку в ковер. Нельсон переборол желание попятиться. Палец горел.
— Но! — По-прежнему сжимая пенсне, Кралевич поднял толстый указательный палец; рука его почти целиком ушла в крахмальный манжет. — Я не Паноптикон центра, смотрящий вовне. Нет, нет, нет!
Он шагнул вбок, и Нельсон повторил его движение, не желая уступать противнику ни малейшего преимущества.