Единая-неделимая - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, я поеду его навестить, — сказала Тверская, входя к матери с газетой в руках.
Она была взволнована.
— Кого? — не поняла Варвара Семеновна.
— Ах, мама, вы и не знаете! Оказывается, уже десять дней назад Морозов дрался на дуэли. Он тяжело ранен. Я поеду его проведать»
— Хорошо… Надя… Поедем вместе.
— Нет, нет… мама… С тобой будет слишком торжественно. Я поеду с Андреем Андреевичем, et camarade (По-товарищески) — это будет лучше! Я артистка. И мне можно…
— Да, пожалуй… ты права…
Тверская узнала подробности дуэли. Морозов дрался, заступившись за какую-то очень молоденькую девушку, дочь солдата. В его поступке было что-то несовременно красивое, рыцарское, чистое и благородное.
Он и должен быть таким. Он — ее избранник!
XLVI
Тверская ехала с Андреем Андреевичем на хорошем извозчике, взятом в казармы и обратно. Она тревожилась за Морозова, и в то же время ей было приятно думать, что она увидит его сейчас не с эстрады, в публике, а одного, у него на квартире. Она спросит, не может ли она помочь ему, облегчить его страдания и одиночество. Ей казалось, что он должен быть непременно одинок. При нем, наверно, денщик, тот солдат, что тогда дал ей в манеже кусок сахара для Русалки, и фельдшер, тоже солдат… Может быть, кто-нибудь из товарищей. Полковой врач…
Она навещает его, как артистка, тронутая его постоянным вниманием, навещает, как владелица Львицы — владельца Русалки. И еще стоял между ними, связывая их, этот талантливый «солдатик» Ершов, игравший у нее на квартире.
Когда показались однообразные флигеля казарм и низкие длинные постройки конюшен, а за ними засерел полковой сад, ей показалось все это милым. Она старалась угадать, где стоит «ее» Русалка. Казармы были пусты. Полк куда-то ушел. Вероятно, на ученье.
«Тем лучше, — подумала Тверская, — у него никого не будет. Мы будем втроем».
Андрей Андреевич остановил извозчика у одного из подъездов высокого флигеля. От ворот к ним подбежал черный, длинношерстый, точно маленький медведь, пес. Он обнюхал манто Тверской и повилял хвостом. Андрей Андреевич опасливо прыгал от него и прятал руки в карманы.
— Экая противная собака. Будьте осторожны. Не укусила бы, — беспокойно говорил он.
— Пустое говорите, Милый Андрей Андреевич. Прелестный пес! И какой ласковый! Смотрите, он ведет нас.
Простая лестница, без ковра, с каменными ступенями и железными перилами показалась Тверской оригинальной. По ней раздавались звуки фортепьянной игры и где-то жалобно визжала собака. Какая-то девушка, в неуклюжем капоре и в ватном тяжелом пальто выскочила на нее, стала спускаться вниз и остановилась. Синие, большие глаза робко смотрели из-под капора.
Тверская не обратила на нее внимания. Это была девочка, почти подросток.
— Нам сюда, — показал на раскрытую дверь Андрей Андреевич.
Собака вошла в дверь. Она действительно вела Тверскую, указывала ей дорогу.
Вот и тот милый солдат, что был тогда с Русалкой в манеже.
От него так славно пахло дегтем и конюшней. Тверская, не раздеваясь, вошла в комнату за прихожей и, переступив порог, окинула глазами ковер с оружием, кавказский диван и двух блондинов, одну на диване, другую в кресле. «Какие странные! — подумала она. — Едва ли родственницы».
Как только Тверская посмотрела на них, ей почему-то скучен и безразличен стал Морозов.
Точно был близок и вдруг стал бесконечно далек. Он заступился за какую-то девушку. Он — герой… Ну — и пускай герой! Интересно, за кого из них он застудился? Неужели за ту напудренную, с нелепою желтою челкою на лбу, что сидела за письменным столом и встала, когда она вошла. Вот какая она!.. Коротконогая… Противная!..
Тверская хотела уйти… Круто повернуться, спуститься по лестнице, на улице, сидя в пролетке, дождаться Андрея Андреевича, пока он наденет пальто и укутается шарфом, и уехать.
Ехать, ехать куда-нибудь далеко, по Невскому, по Набережной, на Николаевский мост, смотреть на темную и холодную Неву, на маленькие белые льдинки ладожского льда, несущиеся под мост, приехать с освеженным, бездумным лицом домой, подойти к роялю, попросить Андрея Андреевича аккомпанировать ей и петь печальный романс Тости:
Partir cЄest mourir un peu…[2]
Но в это время денщик открыл дверь, приглашая ее войти, и Тверская вошла к Морозову в спальню.
Перед ней было похудевшее, чистое выбритое лицо с мягкими темными усами и волосы, наскоро приглаженные щеткой. Один вихор молодо и непокорно, как у мальчишки, торчал над бровью.
Морозов сидел на постели, накрытый тяжелым одеялом. Он протягивал навстречу Тверской обе руки в красивых складках белой рубашки с широким мягким воротом. Ясно, твердо и бестрепетно смотрели его глаза прямо ей в лицо.
— Надежда Алексеевна! — воскликнул они — Боже! Как хорошо, что вы навестили меня! Как я счастлив!
Его глаза не лгали. Но Тверская замкнулась в себе и не поддалась им. Холодно и безразлично она спросила его:
— Ну, как вы себя теперь чувствуете?
— Прекрасно… Здравствуйте, Андрей Андреевич. Как мило, что и Бурашка пришел с вами.
— Это ваша собака?
— Нет. Я потому и удивился, что это совсем не моя собака.
— Чья же она?
— Это полковая собака… То есть даже и не полковая… Морозов смущался и путался, и Тверской было почему-то приятно и трогательно его смущение.
— Это собака одного офицера, но она его не признает за хозяина. А зовут ее Буран. Это, знаете, поразительно умная собака.
Морозов стал рассказывать про Бурана, про все его проделки, про самостоятельные путешествия в лагерь и из лагеря. Тверская смотрела в его блестящие глаза и понимала, что Буран тут ни при чем.
— Ну, будет про Бурана, — сказала она. — Что же ваша рана?
— Пустое! Еще неделя и опять буду скакать. Одно досадно — последнее воскресенье пропустить пришлось. Я на Prix couple (Парный приз) скакать хотел с казаком Бреховым. Его Ириклия отлично берет препятствия и под стать моей Русалке. И вот пришлось его надуть. Он не скакал из-за меня.
Тверская встала. Ей показалось, что она довольно 'уже пробыла у Морозова. «Рана не опасная. Стоило ли беспокоиться? Его те… кудлатые… вполне утешат».
Темная, загорелая рука, покрытая у запястья волосами, протянулась к ней, как бы удерживая ее. Сверху слышалось фортепиано. Кто-то чисто и уверенно играл ее любимый Шопеновский ноктюрн.
— Кто это у вас играет? — опять холодно спросила Тверская.
— Жена полкового адъютанта. Да вы ее видали! Помните?… На концерте в консерватории мы атаковали вас с нею, прося прослушать Ершова.
— Да, помню.
— Не правда ли, она хорошо играет?
— Да, хорошо, — рассеянно сказала Тверская. Она все думала о тех, кто сидел в кабинете. «Может быть, и не то?.. И с подведенными глазами-васильками, и та маленькая, может быть, просто дежурили при нем… Как сестры милосердия… Верно, жены товарищей»…
— До свидания, — сказала она. А хотела сказать «прощайте». Тон голоса был все еще враждебен. Тем больше в нем было любви.
Она чуть прикоснулась к его горячей руке и вышла из спальни… Был так противен в кабинете запах Vera Violette (Настоящая фиалка). Тверская не стала дожидаться, пока Андрей Андреевич укутается теплым шарфом и наденет пальто, и стала одна спускаться по лестнице.
Как давно все это, казалось, было. Скачки в манеже… Русалка… Концерт, игра того солдатика и весь этот пестрый ряд пестрых благотворительных концертов.
Белый, румяный… молодой — да холостой!
Тверская, стоя подле извозчика, натягивала на руку длинную с модным раструбом перчатку.
— Как вы долго, Андрей Андреевич!
Андрей Андреевич посмотрел сквозь очки на Тверскую. Было так непривычно раздражение в ее голосе.
— Я все от этой подлой собаки лавировал. Представьте, забралась на стул, на котором вы сидели, и улеглась на нем. Уверяю вас: она что-то. знает.
— Бросьте, Андрей Андреевич. Приедем домой, — я хочу петь «Fruhlingszeit» («Весна-красна» — романс Шумана).
— А Дюков мост? — тихо спросил Андрей Андреевич…
— Ну, что Дюков — мост? весело сказала Тверская. — Вы посмотрите, как прекрасно небо!
XLVII
После ухода Тверской Морозов остался сидеть на постели. Про рану и про боли, еще этою ночью мучившие его, он позабыл. На том стуле, где сидела она, едва помещаясь на нем, разлегся Бурашка. С одного боку свесил вниз передние лапы, с другого пушистый лисий хвост. Маленькими черными глазками смотрел на Морозова, а ушами прислушивался, что делается на дворе, не возвратился ли полк.
— Ты понимаешь, Бурашка, кто у меня был? Буран вилял хвостом и открывал пасть. Обнажались острые зубы, розовый язык лежал между клыков. Буран морщил темную серую кожу под блестящим носом, улыбался по-собачьи и точно отвечал Морозову: «Да знаю же! Я все знаю».