Ада, или Эротиада - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Изгадить рифму! — подхватила Ада. — Любой, даже мой, парафраз — все равно гладкий лист преобразует в гадкий глист, только-то и остается от нежного первородного корешка.
— Чего вполне достаточно, — заметил Демон, — чтоб удовлетворить меня, непритязательного, и милых друзей моих.
— Так вот оно, — продолжал Ван (пропуская мимо ушей, как ему показалось, неприличный намек, поскольку бедное растеньице считалось издревле в Ладоре не столько средством от укусов рептилий, сколько залогом легких родов у слишком юных матерей; но это к слову) — Стишок на случай сохранился; его имею; вот вам он: «Leur chute est lente», всяк их знает…
— Я знаю их! — внедрился Демон:
Leur chute est lente. On peut les suivreDu regard en reconnaissantLe chêne à sa feuille de cuivreL'érable à sa feuille de sang[249].
Прекрасные строки!
— Да, это у Коппе, а вот кузинино, сказал Ван и стал читать:
Неспешно их паденье. ЛюбоПод падом листьев мнить ответ:Лист медно-красный — отзвук дуба,Кроваво-красный — клена цвет.
— Фу-у! — отозвалась стихоплетчица.
— Ничего подобного! — вскричал Демон. — Это «падом листьев» — маленькая восхитительная находка!
Он притянул Аду к себе, та опустилась на подлокотник его Klubsessel[250], и Демон приклеился пухлыми влажными губами к розовому уху, просвечивавшему сквозь густые темные пряди. По Вану пробежала восторженная дрожь.
Теперь наступил черед Марининого появления, и она в платье с блестками, в восхитительной игре света и тени, в приглушенном фокусе лицо, к чему звезды стремятся в зрелости, возникла, простирая руки, в сопровождении Джонса, несшего два подсвечника и одновременно пытавшегося, в рамках приличия, престранным образом незаметно отпихивать ногой назад что-то на него наскакивающее, коричневое, тонущее в тени.
— Марина! — воскликнул Демон с дежурной сердечностью, похлопывая ее по руке и присаживаясь с ней рядом на канапе.
Издавая мерное пыхтение, Джонс поставил один из роскошных, змеей обвитых подсвечников на низкий комодик и хотел было водрузить второй туда, где Демон с Мариной завершали предварительный этап обмена любезностями, но Марина торопливым жестом руки указала, чтоб поставил подсвечник на стойку рядом с полосатой рыбиной. Джонс, пыхтя, зашторил окна, скрывая истинно живописные останки догорающего дня. Этого весьма старательного, серьезного и неповоротливого Джонса наняли недавно, и приходилось постепенно привыкать и к нему самому, и к его сопению. Спустя годы, он окажет мне одну услугу, которую мне никогда не забыть.
— Она — jeune fille fatale[251], этакая бледная краса, сердцеедка, — говорил Демон своей бывшей возлюбленной, нисколько не заботясь, слышит его или нет объект разговора (а она слышала) из дальнего угла комнаты, где помогала Вану загнать собачонку в угол — при этом слишком выставляя напоказ голую ножку. Наш старый приятель, в возбуждении под стать остальным членам воссоединившегося семейства, вслед за Мариной ворвался со старым, отороченным горностаем шлепанцем в жизнерадостной пасти. Шлепанец принадлежал Бланш, кому было велено загнать Дэка к себе в комнату и которая, как обычно, не сумела должным образом его удержать. Обоих детей пронзило холодком déjà-vu (даже удвоенного déjà-vu, если рассматривать в художественной ретроспекции).
— Пожалста без глупостей (please, no silly things), особенно devant le gens[252], — произнесла глубоко польщенная Марина (нажимая на конечное «s», как делали ее бабки); и когда медлительный, с по-рыбьи разинутым ртом лакей уволок обмякшего, выпуклогрудого Дэка с его жалкой игрушкой, Марина продолжала: — Воистину, в сравнении с местными девицами, скажем, с Грейс Ласкиной или Кордулой де Прэ, Ада смотрится тургеневской героиней или даже мисс из романов Джейн Остин.
— Вот-вот, вылитая Фанни Прайс! — уточнила Ада.
— В сцене на лестнице! — подхватил Ван.
— Не будем обращать внимания на их мелкие колкости, сказала Марина Демону. — Мне всегда были непонятны их игры в маленькие тайны. Однако мадемуазель Ларивьер написала изумительный киносценарий про таинственных деток, занимающихся в старых парках странными делами, — только не позволяй ей нынче заговаривать о своих литературных успехах, тогда ее не уймешь.
— Надеюсь, супруг твой не слишком поздно пожалует? — заметил Демон. — Сама знаешь, в летнюю пору после восьми вечера он не в самой лучшей форме. Да, кстати, как Люсетт?
Тут Бутейан величественным жестом распахнул обе створки дверей, и Демон подставил калачиком (в форме изогнутой полумесяцем русской булочки) свой локоть Марине. Ван, которому в присутствии отца свойственно было впадать в какую-то колючую игривость, предложил руку Аде, но та с сестринской sans-gêne[253], которую Фанни Прайс могла бы и не одобрить, легонько шлепнула его по кисти.
Еще один Прайс, типичный, даже слишком типичный, старый слуга, которого Марина (вместе с Г.А. Вронским в период их краткого романа) непонятно по какой причине окрестила прозвищем «Гриб», поставил во главе стола, где сидел Демон, ониксовую пепельницу, поскольку тот между блюдами любил перекурить — русское традиционное попыхивание. Соответственно же на русский манер столик для закусок щеголял многоцветием закусочной снеди, средь которой serviette caviar (салфеточная икра{80}) отделялась от горшочка с Graybead (икрой свежей) сочным великолепием соленых грибков, белых и подберезовичков, а розовость лосося соперничала с алостью вестфальской ветчины. На отдельном подносе поблескивали на разном настоянные водочки. Французская кухня была представлена chaudfroids и foie gras[254]. За раскрытым окном кузнечики стрекотали с головокружительной скоростью средь темной недвижной листвы.
То был — если продолжить в духе романа — веселый, вкусный, затяжной ужин, и, хотя беседа в основном состояла из родственных колкостей и веселых пустячков, этому семейному сбору суждено было остаться в чьей-то памяти событием странно примечательным и не вполне приятным. По восприятию это было сродни очарованности неким полотном в картинной галерее, запоминанию строя сна, одной из его подробностей, осмысленного богатства красок и линий в по-своему бессмысленном отражении. Надо отметить, что во время этого застолья никто, ни читатель, ни Бутейан (раскрошивший, увы, драгоценную пробку) не проявили себя лучшим образом. Легкий элемент фарсовости и неподлинности портил картину, препятствуя ангелу — если б таковой над Ардисом возник — чувствовать себя здесь вольготно; но все же то было зрелище восхитительное, какое ни один художник упустить бы не пожелал.
Скатерть и мерцавшие свечи привлекали как робких, так и стремительных ночных бабочек, среди которых Ада, словно дух какой ее наущал, не могла не признать своих старых «крылатых подружек». В гостиную из темноты жаркой влажной ночи то и дело вплывали или влетали, тихонько или с шумом, то бледные самозванки, чтоб лишь распластаться нежными крылышками по какой-нибудь блестящей поверхности, то насекомые в припущенных мантиях, с лета врезавшиеся в потолок, то наскакивавшие на сидящих за столом бражники с красными, при черной опоясочке, брюшками.
Так не забудем же, запомним навечно: тогда, в середине июля 1886 года, в Ардисе, графство Ладора, стояла темная, жаркая, влажная ночь и за овальным обеденным столом сидело семейство из четырех человек; стол убран цветами и горит хрусталем — и это не сцена из спектакля, как могло бы — скорее, должно было бы, — показаться тому, кто смотрит со стороны (с фотоаппаратом или программкой в руках), из бархатного сада-партера. Минуло шестнадцать лет после окончания трехлетнего романа Марины с Демоном. Различные по протяженности антракты — двухмесячный перерыв весной 1870 года — некогда лишь усиливали их чувства и душевные муки. Эти до невероятности погрубевшие черты, этот наряд, платье с блестками и сеточка, поблескивающая на крашеных, розовато-блондинистых волосах, эта покрытая багровым загаром грудь и театральный грим с избытком охры и бордо — ничто даже отдаленно не напоминало тому, кто некогда любил ее страстно, как ни одну другую в своих донжуанских похождениях, ту очаровательную, порывистую, романтичную красавицу Марину Дурманову. Демон был удручен — полным крахом прошлого, развеиванием его странствующих дворов и бродячих музыкантов, фатальной невозможностью связать это смутное настоящее с неоспоримой реальностью воспоминаний. Даже закуски эти, выставленные на закусочный стол Ардисского поместья, и эта цветистая гостиная никак не вязались с их прежними petits soupers[255], хотя, Бог свидетель, неизменно трапезу зачинала та же заглавная троица — молодые соленые грибки с блестящими, туго посаженными, желтовато-коричневыми шляпками, в сероватых бусинках свежая икра и паштет из гусиной печенки, с четырех сторон тузами пик украшенный трюфелями.