Ада, или Эротиада - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, заметила. И все же я его обожаю. По-моему, он совершенный безумец, без всякого места или занятия в жизни, и человек вовсе не счастливый и совершенно несерьезный — и вообще во всем свете другого такого нет.
— Но отчего же так нескладно все было? Ты рта почти не раскрыла, а все, что мы говорили, было так фальшиво. Неужто он каким-то образом учуял тебя во мне, а меня в тебе? Попытался было у меня спросить… Да, не самая удачная получилась семейная встреча! Так почему же за этим ужином все как-то не заладилось?
— Ах, любимый, любимый, будто ты не понимаешь! Пусть придется, пока судьба не разведет, до бесконечности тянуть этот маскарад, но никогда, пока они оба живы, не будем мы с тобой мужем и женой. Просто не сможем ими стать, потому что он по-своему еще консервативней, чем паршивое общественное мнение. Не можем же мы подкупить собственных родителей, а ждать сорок, пятьдесят лет, пока они умрут, — такое просто страшно себе представить, да и сама мысль, чтоб такого ждать, нам с тобой чужда, она мерзка, она ужасна!
Он нежно коснулся губами ее полуприкрытых губ — «возвышенно», так именовали они моменты особой глубины в отличие от моментов необузданной страсти.
— И все-таки забавно, — сказал он, — жить тайными агентами как будто в чужой стране. Марина наверх поднялась. У тебя волосы мокрые.
— Шпионами с Терры? Скажи, ты веришь, веришь, что Терра существует? Ах, ну как же! Как же иначе! Ведь я знаю тебя!
— Я считаю, что Терра — состояние ума. И это совсем другое дело.
— Да, но сам хочешь убедить, что именно то самое!
И снова благоговейным прикосновением губ он осенил ее губы. На самом их краю, однако, ощутил зарождающийся огонь.
— В ближайшие дни, — проговорил он, — я попрошу, чтоб ты это повторила снова. Чтоб села, как тогда, четыре года назад, за тот же самый стол, при том же освещении, и принялась рисовать тот же цветок, тогда я снова упьюсь этим зрелищем с таким восторгом, с таким наслаждением, с такой… невыразимой благодарностью! Смотри, уж все окна в доме погасли. И из меня тоже при необходимости может получиться переводчик. Вот, послушай…
Lights in the rooms were going out.Breathed fragrantly the rozï…We sat together in the shadeOf a wide-branched beryozï[279].
— Как же, с чем еще переводчику рифмовать «березу» как не с «розой»! Этот жуткий стих написал Константин Романов, так ведь? Новоиспеченный претендент на членство Ласканской литературной академии, так ведь? Бездарный поэт и счастливый супруг. Счастливый супруг!
— Послушай, — сказал Ван, — я в самом деле считаю, что тебе необходимо поддевать хоть что-нибудь под платье, когда выходишь на люди!
— У тебя руки холодные. Что значит «на люди»? Сам сказал, семейный сбор.
— А хоть и семейный! Рискуешь, когда наклоняешься или сидишь развалясь.
— Я сижу развалясь? Никогда!
— Убежден, что это даже негигиенично, хотя, кто знает, может, это вспышка ревности с моей стороны? Воспоминания о Благословенном Стуле. О любимая!
— Но сейчас, — прошептала Ада, — это как нельзя кстати, правда? В крокетную? Ou comme ça?[280]
— Comme ça, немедленно! — отозвался Ван.
39
Даже крайне неприхотливая в 1888 году ладорская мода не была так непритязательна, как в Ардисе.
На праздничном пикнике по случаю своего шестнадцатилетия Ада была в обычной полотняной блузе, свободных блекло-желтых брюках и стоптанных мокасинах. Ван предлагал ей оставить распущенными волосы; она упиралась, утверждая, что слишком длинные и будут ей мешать на вольном воздухе, но все-таки пошла на уступки, подвязав их в полдлины мятой черной шелковой лентой. Единственное, что смог придумать Ван, чтоб соответствовать местной летней элегантности, — голубого джерси рубашка-поло, серые фланелевые штаны по колено и спортивные «шиповки».
Пока на традиционной, усеянной солнечными бликами поляне меж сосен готовилось и накрывалось праздничное сельское застолье, ненасытная барышня со своим возлюбленным, возбужденные страстью, ускользнули на несколько мгновений в поросший папоротником овраг, где петлял среди высоких зарослей боярышника небольшой ручей. Было душно и жарко, даже на самой крохотной сосенке стрекотала цикада.
— Говоря языком героини романа, — сказала Ада, — уж so long, long ago, давным-давно, я не играла здесь в слова, как раньше с Грейс и еще двумя милыми девочками: «весник — инсект — инцест».
Тут она в манере спятившей ботанички заметила, что воистину самое удивительное слово — «разоблаченный», так как одновременно включает два взаимоисключающих понятия: «в одежде» и «без одежды» — «раз облаченный» и «разоблаченный», и незачем на мне пояс рвать, ты, дикарь!
— Основательно разоблаченный дикарь! — нежно прошептал Ван.
Со временем лишь возросла его нежность к существу, которое он сжимал в объятиях, к этому обожаемому существу, чьи движения теперь стали гибче, чьи бедра явнее выгнулись лирой, чью ленту в волосах он уже распустил.
Они пристроились на самом краю прозрачной петли ручья, где тот приостанавливал свое течение, подставляя себя под чужой объектив, сам посверкивая своей вспышкой, и с последним толчком Ван поймал настороженность на лице Ады, отразившемся в прозрачной, с бликами, воде. Что-то подобное уже где-то происходило: но не успело из небытия явиться воспоминание — ухо уже опознало шум падения за спиной.
Средь острых камней они обнаружили и утешили бедняжку Люсетт, которая поскользнулась в густых зарослях на гранитной плите. Зардевшись и смешавшись, девочка преувеличенно жалостливо терла себе бедро. Весело подхватив ее с обеих сторон за руки, Ван с Адой бегом повлекли Люсетт к поляне, где она, смеясь, болтая руками, устремилась к своим любимым фруктовым пирожным, поджидавшим на одном, пока не накрытом столе. Там стащила с себя трикотажную кофточку, подтянула зеленые шортики и, присев на корточки посреди рыжевато-бурой полянки, принялась уплетать захваченные лакомства.
Ада решила не приглашать на свой пикник никого, кроме близнецов Ласкиных, а приглашать брата без сестры ей не хотелось. Дело в том, что Грейс прийти не могла, уехала в Нью-Крентон проводить юного барабанщика, первого своего молодого человека, который на рассвете отплывал со своим полком на фронт. Но Грега пришлось-таки пригласить: за день до торжества он наведался к Аде с «талисманом», посланным ей его занемогшим папашей, выражавшим надежду, что Ада, как некогда и ласкинская бабушка, будет свято хранить этого кремового верблюдика, вырезанного из слоновой кости в Киеве пятьсот лет тому назад во времена Тимура и Набока{85}.
Ван уже не сомневался, что Ада равнодушна к обожавшему ее Грегу. И теперь, увидев его, испытал удовольствие — то самое, чистейшей воды безнравственное удовольствие, которое придает ледяное снисхождение чувствам счастливого соперника к неудачнику, весьма славному малому.
Грег, который оставил свой роскошный новенький черный мотоцикл «силенциум» в чаще леса, заметил:
— А мы тут не одни!
— Да, вижу! — кивнул Ван. — Who are they (Кто сии)? Знает кто-нибудь?
Никто не знал. Неподкрашенная, угрюмая Марина в плаще подошла, всмотрелась в глубь чащи, куда указывал Ван.
Благоговейно обозрев «силенциум», человек шесть пожилого вида горожан в темных, чудных и потертых одеждах, пересекли дорогу, вошли в лес и расселись там на траве за скромным colazione[281] с сыром, булочками, салями, сардинами и кьянти. Расположились достаточно далеко от нашего общества, особых неудобств не доставляя. С ними не было механических музыкальных шкатулок. Голоса еле слышны, жесты предельно сдержанные. Чаще всего сводящиеся к ритуальному комканью в кулаке бумаги — то оберточной, то шероховатой газетной, то из-под хлеба (слишком воздушной, плохо сворачиваемой), к неспешному, автоматическому отбрасыванию бумажного кома, пока другие скорбно-апостольские руки разворачивают или зачем-то снова сворачивают съестное под горделивой сенью сосен и скудной — ложных акаций.
— Как странно, — проговорила Марина, потирая напеченную солнцем проплешину.
И послала лакея на разведку и еще сказать этим цыганствующим политикам или трудящимся Колабрии, что сквайр Вин, здешний помещик, придет в ярость, если узнает, что в его владениях расположились на отдых посторонние.
Лакей, качая головой, вернулся. Эти люди не говорят по-английски. Отправился Ван.
— Прошу вас удалиться, это частное владение! — произнес он им на вульгарной латыни, по-французски, на канадийском французском, русском, юконском русском и снова на самой грубой латыни: proprieta privata.