Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина взглянула на нее. Вся в мехах, в бусах, в бисере тунгуска стояла в двух шагах от нее; лицо тунгуски было прекрасно.
— Беги, девушка, беги… Не люби, брось, уезжай!.. Он другую любит.
И почувствовала Нина Куприянова, как белая рука касается ее руки, и кровь хлынула прочь от головы ее, в глазах все помутилось.
— Кто ты? — бледное, растерянное сказала Нина слово.
— Я Синильга…
Взглянула Нина на тунгуску робким взглядом, и показалось ей: плывет, уплывает тунгуска по сумеречному воздуху в сизый страшный сумрак.
Нина быстро пошла домой. Навстречу Ибрагим:
— Куда одын ходышь? А Прошка где?
А Прохор в это время от Шапошникова выходил: нес Нине в подарок чучело маленькой зверушки — белки. И только из проулка — стала Анфиса перед ним, — вся в тунгусских мехах, в висюльках, в бисере. Она положила ему обе руки на плечо, улыбнулась в самые его глаза.
Прохор передернул плечами, взял влево — она вправо. Прохор вправо — она влево, — и снова вместе, глаза в глаза.
— Уйди, пожалуйста уйди, — сказал он тихо, вяло, невыразительно; он чувствовал, как Анфиса завладевает им; и, чтоб положить предел, резко крикнул с болью и надрывом:
— Прочь, Анфиса!.. Что тебе надо от меня? И в говорящий его рот Анфиса смаху впилась губами. Прохор рванулся, отбросил ее в сизый, в весенних запахах, сугроб и побежал саженным бегом. И кричала Анфиса вслед:
— Все равно не дам тебе жить на свете! Сама решусь и тебя не пощажу!..
Она не подымалась с сугроба, вся тряслась. Мертвая белка темнела на снегу, распушила хвост, припала ухом к сугробу, будто слушала, выпытывала тайное, и поза ее с подогнутыми к груди передними лапками была трогательна. Прохор принес домой только деревяшку.
Шли сговоры, надвигалось обрученье. Старуха Клюка принесла Прохору письмо, сказала ему:
— Эх, парень! Извел ты красоту мою — Анфису. Хоть бы женился да уезжал скорей…
Анфиса писала:
«Сокол, сокол!.. Что же это? Неужто любовушки моей конец пришел? Вспомните, Прохор Петрович, ту ночку нашу. Как филин гукал и как черкесец меня на своем борзом коне примчал. Прохор Петрович, сокол, неужто все забыл? Неужто променяешь Анфисину любовь на купецкую дочку какую-то? Чем она взяла тебя? Неужели богатством? Да разве в деньгах радость, вы подумайте только, Прохор Петрович, ангел мой. Разве городскую тебе надобно любовь в бантиках, в кудерышках, ученую?
Эх, не таков ты, сокол! Не подрежь себе крылья резвые, не спокайся. А я-то, я-то полюбила бы тебя, свет белый закачался бы в очах твоих, кровью изошла бы от любви! Сокол, сокол, Прохор Петрович млад, вспомни обо мне. Все плачу, плачу, день и ночь… И злость смолой кипит в груди моей. Пожалей».
Прохор Петрович написал ответ:
«Анфиса Петровна. Вы, как нарочно, пристаете ко мне. Ведь у нас скоро обручепье. Вы умная, и сердце у вас не злое. Так поймите же, что теперь уже поздно возвращаться к тому, чего не вернешь никак. Да вы притворяетесь, вы не любите меня: я не получил от вас ни одного ответного письма, как жил в тайге. Вы не меня любите, а чары свои любите: вот, мол, сверну ему голову, насмеюсь над ним и брошу. Анфиса Петровна, серьезно вас прошу — не шутите со мной. Уезжайте».
Расписался, откинулся в кресле, закурил. И вот что-то другое. Подумалось… Стало думаться… Сначала вспотычку, упираясь — будто пальцем по канифоли вел, потом заскользили, заскользили мысли, и в переверт, и в чехарду — враз закружилась голова, холодным потом лоб покрылся. Схватил перо, огляделся во все стороны — тишина — добавил:
«Анфиса! Ты ведьма, ведьма… Я никак не могу забыть тебя, Анфиса! Что ж ты делаешь со мной? Неужели вез к черту? Анфиса? Я и женатый буду любить тебя… Я помню ночь ту и помню тебя нагую… Анфиса! Уезжай…»
— Можно?
Прохор проворно спрятал письмо в карман. Нина была в белом пенюаре, с распущенными волосами. В комнате дробился свет: луна обдавала девушку голубым потоком, лампа бросала желтые лучи. Нина стояла перед Прохором тихо, прямо, словно привиденье.
— Я сейчас от Петра Данилыча, — сказала она. — А ты почему взволнован так? Что с тобой?
— Да сердце чего-то… Черт его знает…
— Петр Данилыч мне одну вещичку подарил… Вот, в футляре…
— Покажи.
— Нет, не приказано… До свадьбы. Отчужденные, холодные глаза Прохора понемногу теплели, но все-таки взгляд блуждал, менялся.
— Ты кому писал? Покажи.
— Покажи подарок, — сказал Прохор; кровь молоточком ударила в виски.
— Не могу.
— И я не могу.
Нина вздохнула, сказала «до свиданья» — и пошла. Прохор подал ей шубу, проводил до ее квартиры. Возвращаясь, задержался у дома Анфисы. Шторы спущены, в зазоры — свет. Не зайти ли? На одну минуту? Нет, не надо.
Он дома разорвал свое письмо к ней.
И еще, была весенняя ночь. В воздухе теплынь, опять везде неумолчная капель стояла: цокали, звенькали, перебулькивались капельки. В эту темную теплую ночь на крышах коты кричали, в тайге леший насвистывал весеннюю и ухал филин.
Нина одна, и Марья Кирилловна одна: старики на мельницу собрались — кутнуть, должно быть, взяли припасов и на тройке марш.
Царский преступник Шапошников один, и Анфиса Петровна одна. Скучно. Ибрагим один, и Варвара-стряпка одна. Илья Сохатых куда-то скрылся.
Ну как же можно в такую ночь томиться в одиночестве? Темно. Даже месяц и звезды куда-то разбежались: пусто в небе, тихо в воздухе, лишь неумолчная капель звенит.
Марья Кирилловна еще не ложилась. Она готовит Нине в подарок третью дюжину платков — строчку делает. Лампа в зеленом абажуре, под лампой серый кот клубком. Скрип шагов.
— Извиняюсь, Марья Кирилловна, — подошел к ней на цыпочках Илья Сохатых. — Ради бога, пардон… Осмелился так сказать… Как это выразиться…
— Что надо?
— Позволю себе присесть, нарушая ваше скучающее одиночество, — сел он в кресло.
— Ужасная капель, Марья Кирилловна, во дворе. Все бочки преисполнены замечательной водой. Ах, какая вода, Марья Кирилловна!
Та смотрела на него круглыми, добрыми, ничего не понимающими глазами.
— Ты почему это вырядился? Даже ботинки лакированные.
Он вдруг откинул чуб и выпучил глаза.
— Марья Кирилловна! — крикнул он так громко, что кот вскочил. — Марья Кирилловна!
Я в вас влюблен до чрезвычайной невозможности… Ради бога, не гоните меня, ради бога, выслушайте… Иначе, в случае отказа, недолго мне и удавиться… Мирси.
— Что ты, что ты?! — смутилась, испугалась хозяйка.
— Маша!.. — приказчик бросился пред нею на колени и облепил ее всю поцелуями, как пластырем.
— Дурак, осел!.. — нервно хохотала хозяйка. — Пьяная морда, черт!.. Убирайся вон!..
… — Что же мне с тобой делать-то, Красная ты моя шапочка, — грудным печальным голосом проговорила Анфиса. — Хочешь еще чайку?
— Что хотите, той делайте со мной, Анфиса Петровна. Хотите, убейте меня… Мне все равно теперь.
Шапошников был уныл, угрюм. Говорил глухим, загробным голосом, заикался. Он за эти дни внешне опустился, постарел, один. Под глазами от частой выпивки — мешки. И костюм его был старый, рваный, стоптанный.
Жалость в глазах Анфисы, и рука ее тянется к графинчику.
— Пей, Шапкин, не тужи… Эх, Шапкин, Шапкин! И ты ни капельки не лучше прочих, и тебя тело мое потянуло… Ага!.. Руками замахал! Скажешь — нет? Скажешь — душа? Вы кобели, вот к какой душе претесь… — Она порывисто подхватила чрез голубую кофточку ладонями, как чашами, упругие груди свои и встряхнула их. — Вот ваша душа!.. Все, все, все… Даже отец Ипат.
Она часто, взахлеб, дышала, глаза ее блестели не то смехом, не то презрением и болью.
— Эх, черти вы!.. — выразительно проговорила она и выпила наливки.
У Шапошникова засвербило в носу; он вытащил из кармана какую-то портянку, быстро спрятал, вытащил тряпочку почище, высморкался и сказал:
— Я за других не отвечаю. Я отвечаю за себя. Все естество мое: нервы, мозг и каждый атом тела — в вашей власти. В вас, Анфиса Петровна, необычайно гармонично сочетались ум, красота и высокие душевные качества. Только не каждый это может заметить…
— Черт с ангелом во мне сочетались… Вот кто…
— Не знаю, не знаю… — тихо сказал он. — Не знаю, не знаю, — сказал он громче.
— Это все равно… А я люблю вас! — крикнул он.
И крикнула стряпка купецкая, Варварушка, когда к пей, к сонной, полез с нежностями Ибрагим.
— Тьфу ты пропасть! — промямлила она. — Напугал до чего… Тьфу!.. И когда ты, окаянный, в ердани-то креститься будешь, черт немаканый, прости ты меня бог?..
Под большим-большим секретом Нина все-таки показала серьги Прохору:
— Гляди, это удивительно… Как раз под стать моей брошке.
— Да, действительно, — сказал Прохор, сравнивая бриллиантовые серьги — подарок Петра Данилыча — и бриллиантовую, в платиновой оправе, принадлежащую Нине брошь.