Метеоры - Мишель Турнье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно все затихло. Потом голос, шаги. Но голоса вполне цивильные, сапоги не грохочут. Смех. Я понимаю только одно слово: «Фотография». Что же — эти войска пришли сюда для того, чтобы разыгрывать из себя туристов? Рискну выглянуть. Тихо выхожу, поднимаюсь на три ступени. Вот так встреча…
Я сразу его узнал — по плоской фуражке, горделиво приподнятой спереди, плоское лицо, изуродованное какашкой усов под носом, и особенно по зелено-голубоватым глазам сдохшей рыбины, глазам, которые ничего не хотят видеть, не видят меня, это точно, и это — удача для меня. Я его сразу узнал, Главного Гетеросексуала, канцлера рейха Адольфа Гетеросексуала, темного дьявола, который погубил в своих концлагерях столько моих собратьев, схваченных его когтями. Нужно было, чтобы эта встреча состоялась именно в тени Эйфелевого пениса. Князь нечистот, сбежавший из своей мусорной империи и ястреб из Берхтесгадена, спустившийся из своего небесного оссуария, встретились глазами в это воскресенье 23 июня 1940 года, а над ними вставал пышный рассвет самого длинного дня в году.
* * *Вот уже восемь дней, стоя у окна своего фиброцементного прибежища, я всматривался в белую и неподвижную равнину Сент-Эскобиля. Почему я вернулся сюда после исторической встречи в Шайо? Без сомнения, потому, что живу в центре самой прекрасной свалки в парижском регионе. Это мой наблюдательный пункт на задворках мертвой столицы, и первый же знак ее пробуждения к жизни прибудет ко мне по железной дороге, тупик которой находится на расстоянии броска камня от моей вход ной двери, и я вижу, как сходятся на горизонте сверкающие параллельные линии ее полотна. Но особенно потому, что я не оставлял надежды на возвращение Сэма. В конце концов, не такое уж большое расстояние и дорога — прямая. Признаюсь, что, вернувшись сюда на велосипеде, я всей душой надеялся, что он уже здесь, что он радостно встретит меня перед дверью барака. Я все пытался понять, как в мою голову пришла абсурдная мысль взять его с собой в Париж, я притворялся перед самим собой, что этого не было, пытаясь вообразить его возвращение. Поведение магическое и мальчишеское. Я ждал утреннего парижского поезда и ждал возвращения Сэма. Я представлял его сидящим на крыше вагона или на ступеньках локомотива…
* * *Я проснулся среди ночи от слабого шуршания и легкого дуновения воздуха, как если бы птица пролетела по комнате. Зажег свечу и констатировал, что маленький вентилятор, облегчавший существование в летнюю жару, вернулся к жизни и радостно жужжит. Значит, восстановлено электроснабжение, первый знак возрождения нормальной жизни во Франции. Теперь я смогу жить при свете, а если бы у меня был радиоприемник, я слушал бы новости.
Невзирая на то, что день занялся в чистом и радостном небе, я жил, как бы повиснув в небытии, если бы не трогательное сопение вентилятора. Этот вентилятор был мне дороже, чем я мог когда-либо предполагать. Незаметное и тяжелое шуршание лопастей, скорость превращает их в дрожащий и прозрачный диск, дышит весной и освежает мысли, помогает человеку, склоненному над письменным столом, мыслить. Птица, бьющая крыльями, неподвижная, в нескольких сантиметрах от моего лица. Я думаю о Ruah Томаса Куссека. Святой Дух, воплотясь в электроприбор, посылает мне в лицо дыхание, полное мыслей и слов. Маленькая домашняя Пятидесятница….
* * *Все на этой земле приходит без предупреждения. Бустрофедон, бустрофедон… Это чудовищное слово плывет по волнам моей памяти, и ничто не может снова утопить его в забвении. Я спасаю его и делаю ему искусственное дыхание. Это школьное воспоминание, урок риторики, чтобы быть точным. Бустрофедон. Настойчивость, с которой он бередит мою память, не имеет ничего общего с его толстощеким, толстомордым, ягодичным звучанием. То, что он означает, не имеет ничего общего со всем этим, но смысл его так прекрасен и необычен, что необходимо вспомнить его. Речь идет, думаю, о типе почти архаического письма, змеящегося на свитке, слева — направо, и опять справа — налево. Этимология восходит к терпеливому и постоянному движению быка, который, доведя пашню до края поля, поворачивает и начинает ее в обратном направлении.
* * *Этим утром, незадолго до рассвета, я вздрогнул под простыней, как от удара бича — от слабого жужжания, появившегося где-то вдали, не громче комариного. Но ухо не могло мне изменить: поезд! Мой опыт подсказывал, что у меня есть еще десять минут — но не больше — до его прибытия, и я воспользовался этим временем, чтобы побриться и одеться достаточно тщательно, насколько это возможно за такое короткое время. Денди отбросов должен быть безупречен, прежде чем вступит в контакт с людьми в первый раз после оккупации Франции.
Рассвет еще не занялся, как следует, а я уже стоял на посту, у шпал, в шляпе, в облегающем расшитом жилете, укутанный в плащ, с Флереттой в руке. Я думал, что этот первый поезд не совсем обычный, он привезет мне эссенцию побежденного, слабого, порабощенного или, наоборот, непреклонного в своем достоинстве Парижа, мне не терпелось ее увидеть.
Дыхание локомотива все определенней, все ближе, но на этот раз он остается невидимым. Красная точка фонаря последнего вагона мерцает в темноте, потом все же начинает увеличиваться. Визжат тормоза. Машинист знает свое дело, знает, когда надо тормозить, чтобы не уткнуться в стрелку… Я вытягиваю шею, чтобы угадать, какой груз в ближних вагонетках. Но не узнаю обычной бесформенности мусорных куч. Мне кажется, я вижу какие-то тонкие, сломанные палки, нагроможденные выше бортов, — ветки кустов или лапы животных? Какой-то человек бежит ко мне. Машинист, без сомнения, и тот, кого я представлял в виде скелета, оказывается живым и бойким краснощеким малым.
— Ты тут один? Привет, старик! Рад видеть.
Меня возмущает это тыканье. С уязвленным видом я говорю: «Позвольте…» — но он не слышит.
— Знаешь, что я тебе приволок?
Он поднимает рычаг борта и сразу на землю сыплется его содержимое. Лавина мягких, эластичных тел рушится к моим ногам. Собаки! Сотни, тысячи мертвых собак!
— Ну и подарочек! Тридцать пять вагонов с этим! Надо же!! Перед бегством парижане выпустили своих собак на улицы. Неплохо! Когда корабль тонет, сначала женщины и дети! И вот повсюду бегали целые стаи. Опасные черти, когда голодные. Порой нападали на прохожих. Тогда боши, вместе с городскими властями, устроили антисобачьи облавы. Ружьем, пистолетом, штыками, папками, лассо — настоящая резня! Надо же!
Говоря это, он продвигается к локомотиву, открывая все новые вагонетки, из которых выпадают груды трупов. В полубессознательном состоянии иду за ним. Повторяя: «Надо же!» По крайней мере, я убеждаюсь, рассматривая эти груды, что Сэма там нет. Но он больше не вернется. Никогда! Все эти трупы, которых «Надо же!» вывалил к моим ногам, — все это — воплощения Сэма, они все разные, но все отнимают у Сэма всякую ценность, как мешок с бронзовыми монетами и равен, и обесценивает растраченную монету чистого золота.
«Надо же!» неистощим. Он мне обещает в следующий раз людей, вагоны с известью, чтобы поливать падаль. Если бы только не в жару! Если б только! Узнаю эту манию людишек, всегда желающих подправить судьбу. Они думают, что смешные и непостоянные, подобны ей, но не знают, каким неотменимым величием она обладает.
Поезд ушел, я остаюсь один, наедине с грудой трупов вдоль железной дороги: нагромождения раздутых животов, приоткрытые пасти, сломанные лапы, продолговатые черепа со смятыми ушами, шкуры с короткой шерстью или пушистые, всех оттенков. Скоро солнце и мухи расправятся со всем этим. Нужно держаться, держаться, обретая уверенность, что посреди разрухи, дезорганизации всего прежнего мира у меня есть особая привилегия — благодаря моему ремеслу и моей ориентации, равно ненавидимых чернью, — оставаться недвижимым на своем месте, верным своей роли зоркого наблюдателя и ликвидатора общества.
* * *Вчерашний день был долгим, слишком долгим. Огромная мертвая свора представляла под июльским солнцем ужасную картину охоты, будила в воздухе язвящий мой мозг немой лай, жалобный и безличный.
Утром не было поезда, но прибыл бульдозер в сопровождении команды из шести человек. В ковше лежали мешки с известью. Ребята тотчас принялись за работу.
Наблюдая, как бульдозер роет правильную траншею, куда люди потом сбрасывают целые гроздья собак, я размышлял о парадоксах свалки, о том, что как бы глубоко она ни простиралась вниз, она все же всегда, по сути своей, всегда — оболочка, поверхность. В трех метрах под землей, как и сверху, лежат бутылки, тюбики, гофрированный картон, газеты, раковины улиток. Свалка похожа на луковицу, в которой идут слой за слоем, до самой сердцевины. Субстанция вещей: мякоть фруктов, плоть, тесто, краски, кремы и тому подобное — все исчезло, поглощено, съедено, высосано Городом. Свалка — этот антигород — нагромождение оболочек. Сущность погребена, форма сама становится сущностью. Отсюда несравненное богатство этой псевдосущности, которое есть не что иное, как скопление форм. Тягучее и жидкое испарилось, осталось только собрание неисчерпаемой роскоши мембран, пленок, капсул, коробок, бочонков, корзин, бурдюков, мешков, рюкзаков, ранцев, котелков, фляг, клеток, ящиков и шкатулок, не говоря уж о тряпье, рамах, полотнах, брезенте и бумаге.