Ада, или Радости страсти - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну да, «birch»,[154] покидающая переводчика в «the lurch»,[155] так? Кошмарный стишок Константина Романова, верно? Новоиспеченного президента Лясканской академии литературы, правильно? Жалкий поэт, но счастливый муж. Счастливый муж!
– Знаешь, – сказал Ван, – я, ей же ей, считаю, что тебе следует надевать что-нибудь под платье хотя бы в торжественных случаях.
– У тебя руки холодные. А почему торжественных? Ты же сам сказал, семейный сбор.
– Все равно. Стоило тебе нагнуться или раскорячиться, как ты подвергалась большой опасности.
– Я вообще никогда не корячусь!
– Пусть, но я совершенно уверен, что это нечистоплотно, хотя, быть может, тут что-то вроде ревности с моей стороны. Воспоминания о Счастливом Стуле. Ах ты, радость моя.
– По крайней мере, – прошептала Ада, – сейчас эта привычка себя оправдывает. Крокетная площадка? Ou comme ça?
– Comme ça, и немедленно, – ответил Ван.
39
Ладорские моды 1888 года хоть и грешили эклектичностью, но все же не подразумевали полной вседозволенности, как о том полагали в Ардисе.
Собираясь на большой пикник по случаю дня своего рождения, шестнадцатилетняя Ада облачилась в простенькую полотняную блузку, кукурузно-желтые брючки и обшарпанные мокасины. Ван попросил ее распустить волосы; Ада воспротивилась, сказав, что они слишком длинны, чтобы не стать на приволье помехой, но в конце концов нашла промежуточное решение, подвязав их посередке мятой ленточкой из черного шелка. Единственными Вановыми уступками условностям летнего вкуса были голубая рубашка «поло», серой фланели штаны до колен и спортивные туфли на толстой подошве.
Пока среди солнечных брызг традиционного сосняка шли приготовления к бесхитростному сельскому празднику, неугомонная девчушка улизнула со своим возлюбленным в поросший папоротником овражек, где меж высоких кустов ожины скакал с уступа на уступ ручеек, – тут они отдали несколько минут радостям ненасытной страсти. День стоял жаркий, безветренный. И в самой малой из сосен ютилась своя цикада.
Ада сказала:
– Выражаясь на манер девицы из старого романа, мнится мне, будто уже давным-давно, long ago, играла я здесь в слова с Грейс и двумя другими прелестными девочками. «Insect, incest, nicest».
Выражаясь на манер безумной ботанички, она сказала, что замечательнейшее слово в английском языке – это «husked», потому что им означаются полностью противоположные вещи: покрытое кожицей и облупленное, шелуха крепка, но легко лущится, я к тому, что они же легко снимаются, зачем было рвать поясок, животное? «Прилежно залущенное животное», – нежно откликнулся Ван. Быстролетящему времени удавалось только усилить его нежность к созданию, которое он стискивал в этот миг, к обожаемому созданию, чьи движения обрели новую гибкость, ляжки – новое сходство с лирой, чью ленточку в волосах он развязал.
Они полуприсели-полупригнулись на одном из кристально чистых порожков ручья, где тот, перед тем как пасть, замирал, чтобы сняться и самому сделать снимок, и при последнем содрогании Ван увидел в воде отражение Адиных насторожившихся глаз. Нечто похожее уже случалось когда-то и где-то: у него не было времени, чтобы отчетливо вычленить воспоминание, и все же оно позволило ему сразу понять, кто шебуршится у него за спиной.
Отыскав среди острых камней бедную маленькую Люсетту, поскользнувшуюся на неприметной в густых кустах гранитной плите, они принялись ее утешать. Зардевшаяся, смущенная девочка потирала бедро с преувеличенно страдальческим видом. Ван и Ада весело ухватили по маленькой ладошке и побежали с Люсеттой назад к поляне, там она, рассмеявшись, вырвалась и бросилась к любимым пирожкам с фруктовой начинкой, поджидавшим ее на одном из раскладных столов. Слущив с себя безрукавку-джерси, она подтянула зеленые штанишки, присела на рыжеватую землю и набросилась на собранные со стола лакомства.
Никого, кроме двойняшек Эрмининых, Ада приглашать на пикник не хотела, не имела она и намерения звать одного только брата, без сестры. Но последняя, как выяснилось, прийти не могла, поскольку уехала в Нью-Крэнтон повидаться с первой своей любовью – юным барабанщиком, отплывавшим вместе со своей частью в сторону восхода солнца. А Грега все же пришлось позвать: за день до пикника он заехал в Ардис – передать «талисман», подаренный Аде тяжело больным отцом близнецов, и с ним пожелание, дабы Ада берегла этого верблюдика, пять столетий назад – во времена Тимура и Набока – вырезанного в Киеве из желтоватой слоновой кости, так же как некогда берегла его бабушка старика.
Ван не заблуждался, полагая, что преданность Грега не производит на Аду ни малейшего впечатления, и рад был снова увидеть его – безнравственной в самой ее чистоте радостью, льдистой корочкой одевающей дружеские чувства, которыми счастливый влюбленный проникается к добропорядочному во всех смыслах сопернику.
Грег, оставивший на лесной дороге свой великолепный, новенький черный «Силенциум», заметил:
– А к нам еще гости пожаловали.
– И верно, – согласился Ван. – Who are they (кто сии)? Ты имеешь какое-нибудь представление?
Такового не имел никто. Облаченная в дождевик, ненакрашенная, мрачная Марина подошла к мальчикам, вглядываясь между деревьями туда, куда указывал Ван.
Около дюжины пожилых горожан в темной, потрепанной и неопрятной одежде уважительно осмотрели «Силенциум», затем перешли дорогу и, войдя в лес, присели и занялись скромным colazione[156] – сыром, булочками, салями, сардинами и кьянти. Они расположились от пикникующих достаточно далеко, чтобы не причинять им никакого беспокойства. У них не было с собой механических музыкальных шкатулок. Голоса их звучали негромко, жесты были до крайности сдержанны, сводясь преимущественно к ритуальному комканью в кулаке бурой оберточной, или грубой газетной, или «хлебной» бумаги (очень тонкий, непрочный сорт) с последующим мирным и как бы механическим отбрасыванием комочка в сторону, между тем как другие по-апостольски печальные длани разворачивали снедь или зачем-то вновь заворачивали ее под благородной тенью сосен, под смиренной – ложных акаций.
– Как странно, – сказала Марина, почесывая напеченную солнцем плешинку на темени.
Она послала слугу выяснить, что происходит, и сказать этим цыганским политикам или калабрийским поденщикам, что господин Вин, здешний барин, страх как прогневается, услышав о непрошеных гостях, разбивших бивак в его лесу.
Слуга вернулся, качая головой. Они не понимали по-английски. За дело взялся Ван.
– Прошу вас, уходите, здесь частная собственность, – сказал он на вульгарной латыни, на французском, на канадийском французском, на русском, на юконском русском и вновь на самой низкой латыни: proprieta privata.
Он постоял, глядя на них, едва замечаемый ими, едва тронутый тенью листвы. Небритые, с отдающими в синеву щеками мужчины в старых воскресных костюмах. У одного-двоих недоставало воротничков, но кадыки их все равно украшались галстучными запонками. Один был бородат, с влажно косящими глазами. Они разулись, а снятые кожаные сапоги с набившейся в трещины пылью и оранжево-бурые туфли, с носами либо очень тупыми, либо очень острыми, укрыли в густых лопухах или расставили по старым пенькам тоскливой вырубки. И правда, как странно! Ван повторил просьбу, и пришлецы залопотали, обмениваясь словами решительно непонятного языка и легонько всплескивая руками в сторону Вана – словно бы несмело отгоняя комара.
Ван спросил у Марины, не угодно ли ей, чтобы он применил силу, но мягкая, сердобольная Марина ответила, поглаживая одной рукой волосы и подпершись другой, – нет, не будем обращать на них внимания, благо они уже углубляются дальше в лес, видишь – одни, à reculons,[157] тянут за собой на подобии старого одеяла разную снедь, будто рыбачий баркас волокут по смешанному с галькой песку, другие чинно подбирают смятую обертку, чтобы, выдерживая общий порядок эвакуации, оттащить ее в новый, далекий отсюда приют: необычайно грустная, полная глубокого смысла картина – вот только в чем, в чем ее смысл?
Мало-помалу Ван о них позабыл. Праздник удался на славу. Марина сбросила дымчатый дождевик или, скорее, «пылевик», который надевала на пикники (что там ни говори, а домашнее серое платье с розовой фишю – самый подходящий для старухи наряд, заявила она), и, подняв пустой стакан, живо и весьма музыкально пропела арию Ботанички: «Налейте, налейте бокалы полней!.. Нам дорог всегда светлый миг наслажденья, так выпьем, друзья, за него!» С жутким и жалостным чувством, но решительно безо всякой любви Ван старался и не мог оторвать взгляд от бедной проплешинки на бедной старой головке Травердиаты, от скальпа, перенявшего у нанесенной на волосы краски ужасный рыжевато-ржавый оттенок и блестевшего много ярче мертвых волос. Он попытался, далеко не впервые, выдавить из себя хоть каплю приязни к ней, и, как всегда, не сумел, и, как всегда, сказал себе, что Ада ведь тоже матери не любит, – утешение малодушное и сомнительное.