Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рассвете, до солнца, без седел на острых хребтах лошадей, орошенные, холодные, как трава, озираясь, с припасенными за пазухой камнями, едут старики. Женщины идут потихоньку с мешками травы, прячась за ветки, за кусты, готовые чуть что покажется, бросить добытое и бежать без оглядки, как спугнутые козы.
Наступает дельное утро в господской усадьбе, и раньше всех через белые столбики выходит большая красная корова и уводит за собой стадо сытых коров. Пастух идет за коровами, весь заплатанный, и хлопает длинным арапником. По вечной тропинке из людской на скотный двор идет Марфа, за нею Стефан; его плечо и ее соединены жердью, и на жерди висит ушат. У колодезя с большим кругом они останавливаются. Он вертит круг, она ловит худую бадью; спешат, пока не успело все вытечь, опрокинуть в корыто. Сливают бадью за бадьей в корыто и потом наполняют ушат и снова, соединенные жердью, уносят ушат по вечной тропинке и снова несут его пустой. Распашонки ведут к корыту поить лошадей, запрягают, едут в поле, и двор пустеет. Кружатся ласточки, выходят на солнышко куры ямки копать. Соединенные жердью, еще долго ходят Стефан и Марфа по вечной тропинке.
– Уехали? – слышится с балкона голос проснувшейся хозяйки.
– Давно уехали, – отвечает Марфа.
Торопится хозяйка: без нее не будет дела; тут нет своей воли, все так устроено, чтобы рай зеленеющий и расцветающий с птичьими песнями – забыть; все так заведено, чтобы хозяин сошелся со всем, как навоз, удобряющий землю.
– Галка засиделась, – жалуется Марфа на курицу.
– А Стефан?
– Бог милует: утро держится, что вечер скажет. Солнце вышеет. Белые струйки поднимаются от темной вспаханной земли. Княгиня спешит туда, в марево: там она – распашонки пашут, нет ее – сидят и болтают. Межами, бороздами ходит по вспаханному полю княгиня. Там рукою землю потрогает: не суха ли, не сыра ли, рассыпается, мажется… Там ощупает на свежей, мягкой земле ногой твердый орех и крикнет на распашонок. В белых, колеблющихся струйках земли, между черными птицами, идущими за сохой, она сама, как большая темная птица, и черные глаза ее, проникающее в землю, – птичьи глаза.
Была сухая весна. Земля распаренная, жаркая, отдавала последнюю влагу солнцу белыми струйками; напрасно ожидала эта сильная земля пахаря с плугом: бабы чуть ковыряли ее сохами. Где-то плачет дитя, оставленное на меже; мать не слышит, ведет и ведет длинную мелкую борозду: не столько пашет, сколько птиц кормит червями. Закричался ребенок; довела борозду мать, вынимает грудь – молоко перегорело. И растет дитя больное, слабое, и на поле колос вырастет мелкий на тонкой, длинной соломине – колос-зажмура, что все вверх глядит и на Бога обижается.
Сухая весна, когда не от теплых весенних дождей растает снег, а только от горячего солнца. С осени сухая земля весной сразу поглотит всю влагу: не было весенних ручьев, не было широкого разлива, была сухая весна. Близко около полудня, когда все дрожит, колеблется, соединяется, разъединяется в мареве, княгиня возвращалась домой по меже, разделяющей землю господскую и крестьянскую. Впереди марево создало море, и над ним парила в воздухе единственная березка с обкусанной макушкой. Ребенок где-то плакал, сверкала палица пашущей женщины.
– Где это плачет дитя? – подумала княгиня, но море расстилалось перед ней, и все закрывало и все уродовало весеннее марево.
Пашущая баба крикнула на лошадь, но слово не раздалось, а глухо кануло вниз; княгиня обернулась туда и увидела дитя. Сверкая палицей, подходила соха, остановилась возле ребенка. Лошадь изморенная прямо в оглоблях легла, и глаза ее от солнца красными кровяными шариками горели на темной земле.
Мать стала кормить дитя, и оно успокоилось и улыбнулось княгине.
– Отдай мне мальчика, – любуясь младенцем, сказала княгиня. – Отдай мне его. Мой, мой! – играя с ребенком, говорила она. Распашонка смеялась, довольная.
– На что тебе ребенок. Отдай мне, – повторила княгиня.
– Как на что? Вырастет – кормильцем будет.
– А девочку отдала бы?
– Нет, и девочку не отдам.
– На что же тебе девочка?
– Как на что? Ведь и наши матери были девочками.
Княгиня хорошо знала распашонку: артельная баба рожала частых детей от разных отцов; родит, покормит немного, завихрится – и опять родит, и опять завихрится.
– Да куда же девать их будешь, как будут жить они?
– Подрастать будут и отходить, а другие, Бог даст, опять будут рожаться, подходить и отходить, так и пойдет.
И улыбнулась распашонка, артельная женщина, медными, едва сгибающимися щеками, а глаза были веселые и стыдливые.
«Подходить и отходить, – удаляясь, повторяла княгиня, – завихрится и опять: „подходить и отходить“».
Море исчезло куда-то, березка, парящая в воздухе, стала на свое место, показался знакомый и глубокий длинный овраг через все крестьянское поле. Весенняя вода из года в год размывала эту темную землю до красной глины и глубже, все глубже, – теперь овраг глубокою, какою-то бесстыдною щелью был на этой темной земле. Ива стояла у края оврага и, расщепленная молнией, упала с этой стороны на ту сторону, и на темной мягкой земле к этой иве уже легла белая, твердая тропинка: по иве овраг переходят. Ива лежала и зеленела. По расщепу этой упавшей, но все еще зеленеющей ивы княгиня хотела перейти овраг. Вдруг ей показалось: в этом овраге между камнями и вывороченными корнями упавшей ивы было что-то человеческое…
Белым полднем, когда в весеннем мареве все колеблется, мысли тоже двоятся, троятся, соединяются, разъединяются. Но теперь они вдруг соединились у княгини в одном ясном желании: дитя нужно иметь, все равно какое, свое или чужое, красивое или уродливое, и может быть, лучше уродливое, здоровое или больное, и может быть, лучше больное.
– Вот мое счастье! – прошептала княгиня и стала, цепляясь за камни, спускаться в овраг. На дне его весенняя вода оставила только слякоть, повыше был камень плиткой и над камнем другой камень – торчком; на камне-плитке, покрытом мягким, высохшим илом, под тенью другого камня заяц спал с раскрытым ртом, и недалеко от него под корнем ивы жаворонок спустил одно утомленное крыло; тут, возле жаворонка, была крохотная детская ножка.
– Вот мое счастье! – шептала княгиня, цепляясь за камни и корни. От шума скатившейся глудки жаворонок проснулся и улетел, а заяц, перепрыгнув овраг, сел на краю. Держась за корень ивы, вся на весу, княгиня протянула руку и тронула ребенка за ножку: она была холодная, и муравей бежал по ней, как по корню.
Смерть была в этом красном овраге, а вокруг, на темной, беспредельно широкой земле, исходя к солнцу, поднимались белые прозрачные струйки, как исходит кадильный дым в алтаре, когда поют херувимскую. Облака белые, словно молоком напоенные, выдвигались с края земли, земля ожидала влаги и сева.
IV
Перед севом
Пришла пора сева; батюшка после обедни раздал посевные просфоры, но сеять боялись и ждали теплого, хорошего весеннего дождя.
Стефан пил и бил свою жену Марфу ужасным боем, обещаясь каждый день перебить ей душевую кость. Он бил свою жену и летом, и зимою, и осенью, но весною бил за все четыре времени года и каждую весну бил за все прошлое. И настала весна – конец, пришел такой день и час, что или Стефану пропасть пьяному, или Марфе лечь под ударами.
Днем в этот день Стефан не пил, был робок, видно, сильно хотел перебороть себя. К вечерней зори вышел посидеть на завалинке, и тут подошел к нему Сережка-барин.
– Жива? – спросил барин.
Стефан ничего не сказал. Барин хотел угодить Стефану, стал рассказывать, как и он бил свою покойницу: топил – из воды выплывала и приползала домой, жег – не сгорала, душил – отживала и померла своей смертью.
– Баба живуща, как кошка, – сказал барин, – ей ничего не деется.
Стефан слушал-слушал, встал, плюнул барину в рожу и пропал на всю ночь.
Марфа долго со страхом ожидала Стефана и уснула. Ей привиделся вещий сон. Приходит Богородица, хорошая женщина, и говорит ласковым голосом:
– Марфа! Завтра тебе искушение будет, ты не искушайся, и будет тебе обида – не обижайся, и страсть тебе будет – ты не стращайся. А после искушения, обиды и страсти будет тебе женское счастье. И показала Богородица Марфе своего мальчика.
Пробудилась Марфа от сна, упала на колени перед иконой и помолилась. А на дворе зарница играла, и в темной избушке от нее словно белым крылом махало. Рано утром приходит к Марфе князь и просит ее икону продать: Ивана-Осляничка обидяющего.
– Это не Иван, – сказал князь, – это Христофор; у него было красивое лицо, а это он сам выпросил себе у Бога звериное.
Марфа для господ ничего не жалела, но вдруг ей вспомнился сон, и князю она ответила строго:
– Для кого, батюшка, Христофор, а для нас Иван. Осляничка я тебе не отдам.