Старослободские повести - Геннадий Скобликов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще до стада пробегут бабы в магазин, он открыт только рано утром да вечером, и спешат по домам, чтоб не опоздать к машине. Пройдут травянистым выгоном школьники с удобными городскими ранцами (их, школьников, с каждым годом все меньше, классы уже не набираются, и, говорят, на будущий год нашу начальную школу закроют, ребятишки будут в другую деревню ходить) — и во весь день уже никого не увидишь. Разве что редкая свободная от работы баба выйдет полоскать белье к одной из трех колонок, установленных в привилегированной «Середке»: на окраины воду не провели — трубы дорого стоят, и Полянка с Пасекой носят воду из лога.
Тускло смотрят на грязную улицу черные окна хат. И сами хаты до боли невзрачные. Мало кто перестроил свою или хотя бы покрыл под шифер или железо, в основном все хаты старые, что строились еще после пожара или в первый год после войны: осевшие, с перекошенными окнами, с черными соломенными крышами. Высокие частые столбы электролинии, проведенной сюда пять лет назад, только подчеркивают убогость нашей Старой Слободки.
«Не деревня, а какая-то мура!» — откровенно высказался мой гость Толик. Он уроженец большого села Оренбургской области, привык к крепким хозяйствам и добротным домам своих земляков и, оказавшись теперь в курских деревнях — сначала в Полевом за Щиграми у своего зятя, моего университетского друга, а теперь вот в нашей Слободке, — недоуменно крутит головой. Моего гостя поражает все в нашем курском крае: и вид хат: «как шеренга оборванных беспризорников», и их размеры, и что скота мало, и что электричество у нас всего пять лет — «и это в двадцати километрах от Курска!», и что почти во всех хатах земляные полы...
Уже темнело, когда мы с Толиком, обходя грязь, медленно шли по деревне, светившей затуманенными окнами, и мой спутник — человек в общем-то очень сдержанный, умеющий хорошо слушать и будто впитывать в себя все новое, — не переставал чертыхаться. «Неужели и в этой живут?» — спросил он, когда мы поравнялись с хатой, где все последние годы жила учительница Наталья Тимофеевна, у которой мне в свое время так и не посчастливилось учиться; — теперь она пенсионерка, живет в другом районе области у единственной своей дочери, недавней выпускницы медицинского института, нянчит то ли внука, то ли внучку и готовит молодым, но пенсию получает тут — оставила зацепку! — и раз в два или три месяца приезжает сюда, открывает свою хату — и тогда два маленьких окошка светятся в одном ряду со всей деревней. «Тут учительница жила, всю жизнь в нашей деревне проработала», — сказал я Толику. Он посмотрел на меня как на сумасшедшего, но поверил и опять уставился на хату. Мне понятна была его реакция: плетневые стены хаты так осели и перекособочились, что одно окно стало на полметра ниже другого и смотрело в землю. «Мура!» — только и сказал Толик...
...Мчатся на север низкие облака, дни и ночи гонит их ветер, все в одну сторону, — и думаешь: а будет ли когда конец этой гонке? Да и надо ли, чтоб он был?.. У калитки у хаты сестры, в поле или в облетающем мокром лесу я подолгу смотрю на эти осенние облака: то белые, то прозрачно-серые, то угрюмо-темные, почти черные — быстрые и многослойные, — и теснит душу то ли непривычный покой, то ли неуемная тоска по уходящим мгновениям, которых — нет, не сохранишь, не унесешь навсегда с собой... И думается о том сокровенном, о чем вслух никогда не скажешь, да и некому, да и не сумеешь сказать хорошо... А еще бывает: и сам не замечаешь, о чем думаешь, а подступит к горлу прилив кровной привязанности к этим вот хатам, огородам, оврагам, перелескам, полям — и еще неясная твоя вина перед ними...
* * *Горская сторона лога, поросшая донизу орешником, а по опушкам дубняком и терновником, во всем богатстве осенних красок; но особенно хороши в своем пышном убранстве лимонные свечки стройных молодых осинок, разросшихся маленькими рощицами по всему склону. Наша сторона — чистая, зеленая, будто в весенние дни перед пасхой. Выглянет солнце — и перед глазами такое мягкое пиршество красок, такая прозрачность и чистота над логом, что, кажется, вечно сидел бы тут, над крутой горой, и никогда не устал бы от этого богатства и покоя.
Ночью ветер разорвал высокие облака, и утром в их просветах открылось чистое, по-весеннему голубое небо. К обеду небо совсем очистилось, и солнце ярко осветило землю. На душе у меня тоже было светло, и я надолго ушел из дома сестры, подчиняясь только движению ничем не ограниченной свободы.
Все радовало меня в этот день: и яркая сочная зелень озими на полях, и полностью оголенные леса, и прозрачная синяя дымка над дальними деревьями. А больше всего, признаюсь, радовала меня счастливо возникшая мысль написать, как сумею ...о чем кроме меня никто не напишет. В этом счастливом состоянии я зашел на наш деревенский погост и со светлыми чувствами постоял у могилы матери, у могилы нашей мачехи тети Поли.
Мне было светло и благостно, и я много ходил по окрестным полям и перелескам, а потом долго сидел на склоне горы Селища, смотрел на обмелевшую узкую Рать, на просторное — на многие километры — темное ольховое болото с чистинами светло-зеленых лугов, на широкие дали полей по ту сторону речной долины.
...И многое-многое еще вспомнилось мне о той былой нашей жизни, о чем я не сумел или пока не посмел рассказать на этих страницах. И то прожитое тут, другими и мной самим, — оно открылось мне совсем в ином свете, чем всегда казалось раньше. Нет, не тем прошлым, что, дескать, ушло и обречено на забвение, — наоборот: в этот час, на склоне горы Селища, я открыл для себя, что прожитое тут никуда не ушло, оно всегда жило и живет во мне, творило и продолжает творить меня...
...Сюда, на Селище, отец до войны привозил мочить в копане замашки. Сюда приходила мать белить в речке холсты, сушила их тут, расстилая длинными белыми дорожками по зеленой траве, а потом шла домой по этой вот дороге и — рассказывала мне Маруся — всегда отдыхала вот тут на горе, на чистинке около терновника, где сейчас сижу я. И мне так, будто я вижу сейчас рядом с собой мать: в темной кофте и широкой длинной юбке, в белом платке, усталая и спокойная, она отдыхает и смотрит на Рать, на болото, на белую гору Городища, на те деревни и хутора за болотом, что едва видны в синей густоте полуденного осеннего марева, и в ее темных глазах — и светлая печаль, и грустная радость. Я знаю, в груди моей матери теснились свои светлые невысказанные чувства, и ей было в те минуты так же хорошо, как и мне сейчас, — и еще ей было печально, что пройдут эти минуты небудничного отдохновения, живого слияния с этим вот миром, вечным и прекрасным в своей простоте, и надо будет вставать и идти домой, потому что там ждут дела, там заботы, там мы, ее дети, — и нам нет дела до того сокровенного, что тихо ожило в ее душе. И еще я знаю: ей, матери, было не раз одиноко и больно оттого, что не с кем поделиться этими мгновениями, что не в ее силах передать их детям... — и счастлив, что это не так: такие минуты были в ее жизни и в те дни, когда она носила меня под сердцем своим, и эти ее невысказанные слова — они передались мне, вошли в меня с ее кровью, ее молоком, ее любовью ко мне...
Сейчас, в осенний день, я сижу на том же месте, где когда-то сидела моя мать, и во мне живут и те самые чувства, что, невысказанные, теснили ее грудь. И я знаю: не умерла наша мать: самое лучшее и высшее, чем была богата сама, она передала нам, своим детям, и оно живет в нас; и она, наша мать, должна жить в наших детях... и мы обязаны помнить об этом и жить так, чтоб не погасить свет и тепло ее жизни...
...Эта гора, эта речушка, это болото, эта наша деревня за ореховыми засеками — много ли они дадут стороннему человеку, много ли расскажут ему? А для меня они — начало жизни и мира, мои радости и боли, потери и обретения, моя высшая и единственная правда на земле. И где бы я ни жил, по каким дорогам ни шел, что бы ни делал, я должен и обязан видеть перед собой его — вот этот кусочек земли, измеренный натруженными ногами моей матери, обласканный ее глазами, впитанный сердцем — и переданный мне...
Старая Слободка — Челябинск, 1970—1971 гг.
Примечания
1
Конопли.
2
День весеннего равноденствия.
3
Почта — нижний венец сруба.
4
Престольный праздник бывшего нашего Троицкого прихода, выпадающий на 21 сентября.