Цветаева без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь моей целью было одарить его возможно больше, больше — для актера — когда людей больше, ушей больше, очей больше…
И вот, больше года спустя знакомства с героем, и год спустя написания «Метели», — та самая полная сцена и пустой зал.
(Моя точность скучна, знаю. Читателю безразличны даты, и я ими врежу художественности вещи. Для меня же они насущны и даже священны, для меня каждый год и даже каждое время года тех лет явлен — лицом: 1917 год — Павлик А., зима 1918 года — Юрий З., весна 1919 года — Сонечка… Просто не вижу ее вне этой девятки, двойной единицы и двойной девятки, перемежающихся единицы и девятки… Моя точность — моя последняя, посмертная верность.)
Итак — та самая полная сцена и пустой зал. Яркая сцена и черный зал.
С первой секунды чтения у меня запылало лицо, но — так, что я боялась — волосы загорятся, я даже чувствовала их тонкий треск, как костра перед разгаром.
Читала — могу сказать — в алом тумане, не видя тетради, не видя строк, наизусть, на авось читала, единым духом — как пьют! — но и как поют! — самым певучим, за сердце берущим из своих голосов.
…И будет плыть в пустыне графских комнатВысокая луна.Ты — женщина, ты ничего не помнишь.Не помнишь… (настойчиво) не должна.
Страннице — сон.Страннику — путь.Помни! — Забудь.
(Она спит. За окном звон безвозвратно удаляющихся бубенцов.)
Когда я кончила — все сразу заговорили. Так же полно заговорили, как я — замолчала. «Великолепно». — «Необычайно». — «Гениально». — «Театрально» и т. д. «Юра будет играть Господина». — «А Лиля Ш. — старуху». — «А Юра С. — купца». — «А музыку-то самые безвозвратные колокольчики — напишет Юра Н. Вот только — кто будет играть Даму в плаще?»
И самые бесцеремонные оценки, тут же, в глаза: «Ты не можешь: у тебя бюст велик». (Вариант: ноги коротки.)
(Я, молча: «Дама в плаще — моя душа, ее никто не может играть».)
Все говорили, а я пылала. Отговорив — заблагодарили. «За огромное удовольствие… За редкую радость…» Все чужие лица, чужие, то есть ненужные. Наконец — он: Господин в плаще. Не подошел, а отошел, высотою, как плащом, отъединяя меня от всех, вместе со мною, к краю сцены: «Даму в плаще может играть только Верочка. Будет играть только Верочка». Их дружбе — моя любовь?
— А это, Марина, — низкий торжественный голос Павлика, — Софья Евгеньевна Голлидэй, — совершенно так же, как год назад: «А это, Марина, мой друг — Юра З.». Только на месте мой друг — что-то — проглочено. (В ту самую секунду, плечом чувствую, Ю. З. отходит.)
Передо мной маленькая девочка. <…> С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.
Передо мною — живой пожар. Горит все, горит — вся. Горят щеки, горят губы, горят глаза, несгораемо горят в костре рта белые зубы, горят — точно от пламени вьются! — косы, две черных косы, одна на спине, другая на груди, точно одну костром отбросило. И взгляд из этого пожара — такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю! <…>
* * *— О, Марина! Я тогда так испугалась! Так потом плакала… Когда я вас увидела, услышала, так сразу, так безумно полюбила, я поняла, что вас нельзя не полюбить безумно — я сама вас так полюбила сразу
— А он не полюбил.
— Да, и теперь кончено. Я его больше не люблю. Я вас люблю. А его я презираю — за то, что не любит вас — на коленях.
— Сонечка! А вы заметили, как у меня тогда лицо пылало?
— Пылало? Нет. Я еще подумала: какой нежный румянец…
— Значит, внутри пылало, а я боялась — всю сцену— весь театр — всю Москву сожгу. Я тогда думала — из-за него, что ему — его — себя, себя к нему — читаю — перед всеми — в первый раз. Теперь я поняла: оно навстречу вам пылало, Сонечка… Ни меня, ни вас. А любовь все-таки вышла. Наша.
Это был мой последний румянец, в декабре 1918 года. Вся Сонечка — мой последний румянец. С тех приблизительно пор у меня начался тот цвет — нецвет — лица, с которым мало вероятия, что уже когда-нибудь расстанусь — до последнего нецвета. Пылание ли ей навстречу? Отсвет ли ее короткого бессменного пожара?
…Я счастлива, что мой последний румянец пришелся на Сонечку [6; 293–299].
1920
<ННВ>
(Николай Вышеславцев)
Нина Яковлевна Серпинская (1893–1955), писательница:
Молчаливый, замкнутый, рассудочный и культурный, с непроницаемым выражением светлых зеленоватых глаз и подобранного тонкого рта, он не тратил «зря» время на болтовню во время общей еды или «чаёв» на очередных вечерах[49].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:
Задумчиво разглаживает голубое одеяло, лежащее в ногах дивана. Гляжу на его руку.
— «Н. Н.!» — чувствую ласковость — чуть-шутливую! — своего голоса — «чем так гладить одеяло, к<отор>ое ничего не чувствует, не лучше ли было бы погладить мои волосы?»
Смеется. — Смеюсь. — Рука все еще — движущейся белизной — на одеяле.
— «Вам не хочется?»
— «Нет, мне это было бы очень приятно, у Вас такие хорошие волосы, но я, читая Ваши стихи, читаю их двояко: как стихи — и как Вас!»
— «Ну — и?»
— «Мне запомнилась одна Ваша строчка:
На Ваши поцелуи — о живые! —Я ничего не возражу — впервые…»
— «О, это когда было! — Это тогда было! — Теперь как раз наоборот! — Этого никогда и не было!» — и, спохватившись: — «Господи, что я говорю!»
— Смеемся. —
— «Н. Н., а я все-таки обижена, что Вы не хотите меня погладить. — Разве моя голова не лучше одеяла?»
— «У Вас очень хорошая голова, но когда я глажу одеяло, я по крайней мере уверен, что ему не неприятно.»
— «Не возразит?» — Смеюсь. — Соскальзываю на пол — перед ним на колени — головой в колени. И вот — как сон — другого слова нет. Рука нежная нежная — как сквозь сон — и голова моя сонная — и каждый волос сонный. Только глубже зарываюсь лицом в колени.
— «Вам так неудобно?»
— «Мне чудесно.»
Гладит, гладит, точно убеждает мою голову, каждый волос. Шелковый шелест волос под рукой — или рука шелковая? — Нет, рука святая, люблю эту руку, моя рука…
И вдруг — пробуждение Фомы. — «А вдруг ему уже надоело гладить и продолжает так только — для приличия? — Нужно встать, самой кончить, — но — еще одну секундочку! — одну!» — и не встаю. А рука всё гладит. И ровный голос сверху:
— «А теперь я пойду.»
Встаю безропотно. Провожаю по темным комнатам. — «Ни за что не пойду провожать!» — Во мне уже упорство.