Ногти (сборник) - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Шапка, не выебывайся, – «дед» отвешивает строптивому Шапчуку символическую плюху. – Все понял?
– Так. Прыбэру… Так.
В последнее время ситуация упростилась. Шапчука сразу несильно бьют, он произносит свое куриное: «Так», – и выполняет возложенную задачу.
Мамед Игаев по-русски знает лишь: «Служу Советскому Союзу!» За веревочную худобу и чернявость ему дали кличку Фитиль.
Дембель-пограничник Олешев для общения с Игаевым ловко использует всего два слова, которые выучил, неся службу в местах обитания Игаевых или ему подобных. «Сектым» означает «ебать», «ляхтырдым» – «выбрасывать».
Олешев кричит Игаеву:
– Фитиль, я тебя сектым и в форточка ляхтырдым!
Игаев пучит глаза, вскакивает с койки и докладывает, прессуя гласные звуки:
– Слж Свтскм Сзз!
Это смешно, и его никто не трогает, тем более что Игаева чморят его земляки из другой палаты. Они появляются вечером, вызывают Игаева: «Ыды сюда», – и он уходит, возвращаясь к подъему.
Никто не знает, что происходит с ним по ночам, должно быть, он обстирывает своих соплеменников. Непонятно, как он умудряется оставаться бодрым без сна. Возможно, он все же отдыхает где-нибудь днем, а, может, ему под утро разрешают прикорнуть на часок-другой.
Яковлев и Прасковьин работают в сложном разговорном жанре. Они в своем роде Тарапунька и Штепсель, такие же настоящие мастера клоунады.
К примеру, после отбоя Яковлев, громкий и бесстыжий, как Арлекин, вдруг заявляет на всю палату:
– Прасковьин дрочит! Фу, позор, онанист!
– Не пизди, я не дрочил! – нарочито свирепо орет Прасковьин. В их дуэте он – разновидность сварливого Пьеро. – У меня просто руки под одеялом лежали!
Палата разражается хохотом.
– Одной рукой стихи строчил!..
– Заткнись, мудак, я не дрочил! – отругивается рифмой Прасковьин, провоцируя очередной всплеск дурного веселья.
– Тебе мама говорила, что, если дрочишь, ладошки будут волосатыми?! – не унимается Яковлев.
– По ебальнику счас получишь! – грозится Прасковьин.
– Но ты не ссы. Когда жениться будешь, ладошки побреешь! – кричит Яковлев под новый шквал хохота.
– Все, тебе пиздец, – орет Прасковьин, – ты договорился! – Он вскакивает с кровати и кидается на Яковлева. Они по-театральному звонко лупят друг друга, сопровождая схватку матом и грохотом тумбочек.
Меня им не обмануть, я видел, как бережно они дерутся, как умело страхуют падающего. У них не бывает синяков. И наутро они всегда мирятся, и в наряды на кухню или на уборку территории охотно идут вместе.
Нет, конечно, они переругиваются вполголоса, но я-то понимаю, что это просто репетиция ночного спектакля, днем они оттачивают интонации, шлифуют диалоги. Их выдуманная самоагрессия полностью гасит агрессию внешнюю, дескать, им и так от самих себя досталось.
Чудотворную силу смеха понял и мелкокостный Сапельченко. За хлипкость и салатную изможденность его назвали Сопель. У него щуплое тело и крупная голова, поросшая беззащитным, цыплячьего цвета пухом. Таких обычно мучают с наслаждением, но Сапельченко оказался ох как прост. Он смешит окружение своей вопиющей неказистостью и делает это блестяще. Он – Шехерезада самоунижения.
Лишь только Сапельченко чувствует, что над ним сгущаются тучи, он заводит рассказ о себе. Это невероятные, наверняка выдуманные истории из его доармейской никчемной жизни, выставляющие Сапельченко в жалком и комичном виде.
– Вот, мужики, – рассказывает живой скороговоркой Сапельченко, – женился я, наутро говорю жене: «Я на работу пошел, а ты приготовь мне пожрать, когда я вернусь». Прихожу я домой, а там у жены какой-то незнакомый пацан, они голые, и она ему хуй сосет. Ну, вы поверите мужики, мы второй день как расписались, а она уже кому-то сосет и так еще причмокивает: «Вот это я понимаю хуило, не то что у моего дурака». Мне, мужики, так обидно стало. Я кричу этому пацану: «Пошел вон!», – а он как ударил меня, зуб выбил. Я упал, говорю жене: «Уходи, я с тобой, проститутка, развожусь!» А она: «Насрать, я тебя не любила, а теперь полквартиры отсужу, потому что я беременная». Вот так мне не повезло в жизни, мужики…
Рассказы Сапельченко обладают колдовской особенностью – заговаривать чужую злобу и перетирать ее в брезгливую жалость. В любом случае пока его никто не обижает. Над ним лишь подтрунивают.* * *Благослови Господь город Чернигов и его музыкальную фабрику. У язвенников имелась наследственная гитара.
Я, когда зашел, первым делом поприветствовал палату, а затем воскликнул, вроде бы с радостным изумлением:
– О, и музыка у вас есть!
Меня тотчас спросили: «Умеешь?» – я сказал: «Да».
Крепкий парень в тельняшке протянул мне эту гитару:
– Тогда умей! – Лицо у него было точно как с барельефа о героической обороне Севастополя, такое монументальное лицо. – А то говорили некоторые, что умеют играть, а сами ни хуя не умели.
Это музыкальное испытание было много лучше того, прачечного, о котором я знал понаслышке и бессонными ночами пророчил себе: «Вот тебе, "душара", хабэ, пойди простирни». Теми ночами я растил в душе свой будущий решительный ответ: «Нет, я не буду стирать это…» Не понадобилось.
У гитары не было первой струны. Дека оказалась раздолбана, на одном колке отлетела шляпка.
Я задал в общем-то глупый вопрос:
– А где струна?
– В пизде, – безликими голосами отозвалась палата.
– Я имею в виду, если она у основания порвалась, то я могу перетянуть…
– Нету струны, – припечатал черноморец.
– Ладно, – я не настаивал. – Можно и с пятью. Только подстроить надо…
Видимо, эта фраза уже звучала из уст тех некоторых, которые так и не сумели.
Черноморец насмешливо кивнул:
– Давай.
Гриф был искривлен, и на пятом ладу железная струна взрезала палец. Колки, дьявольски чувствительные, от малейшего касания меняли строй чуть ли не на полтона.
Время шло, и сдержанный ропот разнесся по палате.
Кто-то изобразил ртом бздех и сказал:
– Не выходит каменная чаша…
Я покрылся жарким потом и проклинал себя за торопливость. Лучше бы молчал, скромно поздоровался да пошел искать место…
Выход был один: взять за основу струну с разбитым колком и строить относительно нее. И когда через минуту черноморец сказал: «Ну, маэстро хуев…», – вдруг гитара сдалась.
Я, затаив дыхание, подогнал басы и прошелся быстрым перебором:
– Готово.
– Спой чего-нибудь, – сказал черноморец.
– «Поручик Голицын»? – предложил я.
Известную песню приняли в общем благожелательно. Пожалуй, лишней была фермата на «Поручик Га-а-а-а-а (не меньше пяти секунд) – лицын!», несколько смутившая публику. Я понял это по их озадаченным лицам. Возможно, они уже не были уверены, смогу ли я исполнить настоящие мужские песни, про отъезжающих на родину дембелей, про голубей над зоной – песни, которые поют негромкими гнусавыми и чуть смущенными голосами…
– Ну, ты Малинин, – похвалил черноморец, протянул мне руку и назвался Игорем. – Научишь на гитаре играть?
– Без вопросов, – ответил я, подумал и обратился к остальным: – Вообще, если кто захочет на гитаре научиться…
На песню пришел из соседней палаты здоровенный грузин. Старослужащие язвенники называли его Ваней. Позже я узнал, что фамилия у него Киковани.
Грузин был благодушен:
– А эту можэшь… Там такое… – он щелкал пальцами. – Под сы-ы-ы-ным нэ-э-бом есть го-о-род оды-ы-н, он с яркой звэздо-ой… Животное, как орел, там гулаэт, а?
– «Город золотой»? Конечно, могу.
Грузин в такт песне мечтательно кивал, попросил: «Напыши слова» – и добавил, обращаясь к нашим «дедам»:
– Я бы к вам пэрэшел, он бы мнэ про город пел! Ыли его к нам забэру!
– Да, – сказал черноморец Игорь, – он заебись поет. У нас останется.
Ваня, уходя, напоследок сказал мне, так чтоб слышала палата: «Если обыжат будут, гавары».
Я получил оставшееся после кого-то постельное белье и одеяло. Простыня производила впечатление чистой, а наволочка была гнилостного цвета, с подозрительными желтыми разводами. Белье, как я понял, собирались менять еще нескоро.
Грязную наволочку я снял. Раздетая подушка оказалась в черных пятнах и глухо смердела рвотой и подгнившим пером. У меня была с собой чистая футболка, и я натянул ее на подушку.
Игорь указал мое место, посередине двух коек. Я попытался надвинуть на стык матрас, но лежащий рядом «дед» так хуево на меня посмотрел, что я предпочел ограничиться своим одеялом, свернув его в длину.
Все съестные припасы, что мне дали в дорогу, я положил на тумбочку и громко сообщил:
– Угощайтесь, мужики.
В тумбочке я скромно поселил мыльницу и зубную щетку.
Вместо нейтрального «Поморина» маму угораздило всучить мне детскую зубную пасту.
– «Красная Шапочка», – произнес за моей спиной черноморец Игорь.
У меня лицо вскипело от стыда. Вот как назовут сейчас, не приведи Господи, Красной Шапочкой! Тогда все, пиздец…
– Я, когда малой был, жрал такую, – сказал Игорь, – она сладкая.