Музыка из уходящего поезда. Еврейская литература в послереволюционной России - Гарриет Мурав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ужас навис над городом. Ужас вошел в каждый дом, он стал над кроватями спящих, он вставал с солнцем, он ходил ночью по улицам. <…> Ужасны были и облачные, темные ночи, и ночи полной луны, ужасным стало раннее утро и светлый полдень, и мирный вечер в родном городе [Гроссман 1993:27].
Это напоминает проклятия из Второзакония: «жизнь твоя будет висеть пред тобою, и будешь трепетать ночью и днем, и не будешь уверен в жизни твоей» (Второзаконие 28:66). Этот стих из Второзакония читают в синагоге в канун Нового года, приходящегося на осень. В статье Гроссман отмечает, что немецкая акция, начало которой положила облава на евреев, была запущена 28 августа. Время акции совпадает со временем, когда стих этот должен был прозвучать во время еженедельной службы в синагоге.
В принципе, эти примеры текстуальных параллелей с Библией для творчества Гроссмана не типичны. Разница между его стилистикой и стилистикой Маркиша или Дер Нистера проявляется, в частности, и в подходе к еврейской интертекстуальности. Тем не менее, ощущение невосполнимой утраты у Гроссмана коррелирует с тем, о чем говорили в своих стихах и прозе авторы, писавшие на идише. Эмоциональное сходство велико, однако Гроссмана нужно читать в его собственном контексте, а для этого «За правое дело» и до определенной степени даже «Жизнь и судьбу» следует рассматривать не просто как примеры соцреализма[179]. Э. Сантнер показывает значимые различия между оттенками реализма. «Нарративный фетишизм» он определяет как «построение нарратива, направленное на стирание следов травмы или утраты, которые изначально и вызвали этот нарратив к жизни» [Santner 1992]. Примером может служить рассказ о Бабьем Яре в «Буре» Эренбурга. Сантнер, Д. Лакапра и X. Уайт, равно как и другие, критиковали традиционные повествовательные техники, в том числе и реализм, за тенденцию к врачеванию и поспешному сворачиванию травматических событий [LaCapra 1999: 12–17]. В литературе мобилизации, что видно на примере «Клятвы» («Ди швуэ») Фефера, принято лакировать действительность, мгновенно и автоматически превращая рану в новую повышенную боеготовность. Гроссман, напротив, средствами своей поэтики привносит в текст явственные следы уничтожения и утраты. В «За правое дело» рассказ об утрате, понесенной героем, взламывает замкнутый контур соцреалистического нарратива. В «Жизни и судьбе» туже роль играют обращения к читателю.
В годы войны Гроссман служил фронтовым корреспондентом; его статьи в «Красной звезде» пользовались колоссальной популярностью [Маркиш 1985: 376]. Он был автором «Треблинского ада», одного из первых, вне зависимости от языка написания, публицистических произведений о лагерях смерти, и статьи «Украина без евреев», впервые появившейся в газете на идише «Эйникайт» в 1943 году – в 1985-м она была переведена обратно на русский [Гроссман 1985]. Как это часто бывает, известность Гроссмана в СССР и его востребованность на Западе в послевоенные годы связаны с разными произведениями. На Западе репутацию ему создал роман «Жизнь и судьба», глубоко оппозиционное произведение, где проводятся параллели между гитлеровским уничтожением евреев и смертоносной коллективизацией Сталина. В сравнении с «Жизнью и судьбой», получившей широкое признание литературоведов, к роману «За правое дело» критики относятся крайне сдержанно по причине его конформизма. Ш. Маркиш и Е. Эткинд считают, что «у автора “Жизни и судьбы” нет почти ничего общего с тем Василием Гроссманом, который написал “За правое дело”» [Гроссман 1980: 11]. Однако при более близком рассмотрении все выглядит совсем иначе[180].
Роман «За правое дело» был написан в 1943–1946 годах, опубликован в 1952-м и 1956-м и стал одним из самых читаемых романов о войне. При этом до публикации он многократно перерабатывался. Одним из препятствий к изданию стало то, что в романе слишком много персонажей-евреев, в том числе – физик Виктор Штрум[181]. В «Жизни и судьбе» Виктор «думал о том, о чем никогда не думал и о чем его заставил думать фашизм, – о своем еврействе, о том, что мать его еврейка» [Гроссман 1980: 40]. Это откровение не следует принимать на веру как выражение чувств самого автора, Гроссмана, который, безусловно, думал о своем еврействе и до войны. Например, в 1934 году он опубликовал рассказ «В городе Бердичиве», о беременной комиссарше времен Гражданской войны, которая оказывается в еврейском семействе. В конце есть сцена, где герой рассуждает о евреях: осмысляет разницу между отношением бундистов к политической борьбе и собственной пассивностью. Рассказ был переиздан отдельно в 1947 году, в конце 1960-х режиссер А. Я. Аскольдов снял по его мотивам фильм «Комиссар». Позиция Виктора Штрума, которую, опять же, совершенно не обязательно разделяет его создатель, была вполне типичной в первые годы войны.
Существует мнение, что еврейское самосознание, возникшее как следствие гитлеризма, не является подлинной и достаточной формой еврейства. Если коротко – Штрум, его создатель и другие им подобные не в достаточной степени евреи[182]. Претензии советских критиков, что в военных произведениях Гроссмана слишком много еврейского, и претензии более позднего периода, что еврейского там недостаточно, обладают странной симметрией. Вместо того чтобы отслеживать подробности этих диспутов по поводу недостаточности или избыточности маркеров еврейской идентичности, нам интереснее показать, что проистекает, в художественном и философском плане, из этого внезапного и ужасного насильственного напоминания: «Я – еврей». В случае Гроссмана результаты совершенно ошеломительны; у Эренбурга и Фефера – куда менее. «За правое дело» напрямую связано не только с прославленной «Жизнью и судьбой», но и с ключевыми произведениями советской литературы на идише, опубликованными в 1940-е годы и после. Гроссман, как и идишские писатели, создает символическое пространство, где можно осмыслить утрату.
В «За правое дело» описание отношений героя с матерью открывает внутри узких рамок традиционного соцреалистического повествования о войне альтернативное пространство скорби по уничтоженным евреям. Противопоставление традиционного и альтернативного повествования явственно прочитывается в эпизоде с радиообращением Сталина в июне 1941 года. В романе Виктор просыпается утром в Москве и слышит, что Сталин «назвал эту войну всенародной Отечественной войной» [Гроссман 1956: 152][183]. То было первое публичное выступление Сталина после нападения Германии, однако на Штрума его слова не производят почти никакого впечатления, его куда сильнее тревожит судьба матери, оставшейся на оккупированной территории. Накануне Виктору снился странный сон:
Ночью ему приснилось, что он вошел в какую-то комнату, заваленную подушками, сброшенными на пол простынями, подошел к креслу, ещё, казалось, хранившему тепло сидевшего в нём недавно человека. Комната была пустой, видимо, жильцы внезапно ушли из нее среди ночи. Он долго смотрел на полусвесившийся с кресла платок – и вдруг понял, что в этом кресле спала его мать. Сейчас оно стояло пустым, в