Шкура - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дорогой Рим.
Джек посмотрел на меня и улыбнулся.
С лесистой вершины Кастель-Гандольфо, где мы с Джеком, оставив утром колонну генерала Корка, догнали марокканскую дивизию генерала Гийома, Рим, облитый слепящим сквозь белые облака солнцем, отсвечивал мертвенной белизной гипса, подобно городам из светлого камня, встающим на горизонте в пейзажах «Илиады».
Купола, башни, звонницы, строгая геометрия новых кварталов, спускающихся от Сан-Джованни-ин-Латерано в зеленые долины Нинфа-Эджерии, к могилам Барберини, казались сработанными из твердого белого материала с прожилками голубых теней. Черные вороны взлетали с красных могил вдоль Аппиевой дороги. Я подумал об орлах легионов Цезаря и покраснел. Я заставлял себя не думать о богине Рима, восседающей на Капитолии, о колоннах римского форума, о пурпурных мантиях Цезарей. «The glory that was Rome»[293], – сказал я про себя и покраснел. В тот день, в тот момент, в том месте мне не хотелось думать о вечном Риме. Мне нравилось думать о Риме как о смертном городе, населенном смертными людьми.
Все вокруг в застывшем слепящем свете казалось недвижимым, затаившим дыхание. Солнце было уже высоко, становилось жарко, белое прозрачное облако закрыло необъятную красно-желтую равнину Лацио, где реки Тибр и Аниене сплетались в клубок, как два гада в любовном порыве. В лугах вдоль Аппиевой дороги мчались галопом напуганные лошади, как на полотнах Пуссена или Клода Лоррена, и далеко на горизонте время от времени мигало зеленое веко моря.
Гумьеры генерала Гийома стояли лагерем в роще серых олив и черных падубов, полого спускавшихся по склонам Монте-Каве и растворявшихся в светлой зелени виноградников и в золоте пшеницы. Папская вилла в Кастель-Гандольфо стояла под нами на высоком обрывистом берегу озера Альбано. Гумьеры сидели в тени дубов и олив, скрестив ноги, с винтовками на коленях; они жадными глазами следили за женщинами, гулявшими между деревьями в парке папской виллы, большей частью то были монашки и крестьянки из района Кастелли Романи, разрушенного войной. Святейший Отец собрал их под свою защиту. Стая птиц щебетала в ветвях падубов и олив. Воздух был сладок на вкус. Как и то имя, что я без конца тихо повторял:
– Рим, Рим, мой дорогой Рим…
Легкая улыбка пробегала как трепет ветра по римской равнине, улыбка Аполлона из Вейи – жестокая, ироничная и загадочная улыбка этрусского Аполлона. Я хотел бы вернуться в Рим, в мой дом не с запасом звонких слов, а с такой улыбкой на губах. Я боялся, что освобождение Рима станет не семейным празднеством в кругу друзей, а обычным поводом для победных торжеств, высокопарной риторики и фанфар. Я старался думать о Риме не как об огромной братской могиле, где среди развалин храмов и форумов лежат вперемешку останки богов и людей, а как о городе простых смертных, где жизнь течет по законам гуманности, где падение и унижение богов не позорят величия человека, где ценность человеческой свободы выше цены утраченного наследия предков, цены узурпированной и поруганной славы.
Последнее воспоминание о Риме связано у меня с вонючей камерой в тюрьме «Реджина Коэли». И теперь мое возвращение домой в день победы (чужой победы чужого оружия на земле Лацио, истоптанной и опустошенной) звало меня к простым и ясным мыслям и чувствам. Но в ушах стоял грохот барабанов и цимбал, речи Цицерона и триумфальное пение.
Так размышлял я, лежа в траве, смотрел на далекий Рим и плакал. Джек растянулся рядом и, прижав молодой листок к губам, подражал птичьим голосам, звеневшим среди деревьев. Ласковым покоем дышали воздух, трава и листья.
– Не плачь, – сказал Джек с мягким упреком, – птицы поют, а ты плачешь.
Птицы пели, а я плакал. Простые, человечные слова Джека заставили меня покраснеть. Этот пришедший из-за моря чужеземец, этот американец, сердечный, великодушный, чувствительный человек нашел в сердце нужные, истинные слова, которые я бесполезно искал в себе и вокруг, единственно верные слова, подходившие к тому дню, моменту и месту. Птицы пели, а я – плакал! Я смотрел, как Рим вибрировал в глубине прозрачной, зеркальной зыби, и плакал, и был счастлив.
Между тем из леса послышались радостные голоса, мы обернулись и увидели генерала Гийома с его офицерами. У него были серые от пыли волосы, обожженное солнцем, со следами усталости лицо, но глаза блестящие, а голос молодой.
– Voilà Rome![294] – сказал он, обнажив голову.
Я уже видел этот жест, я видел французского генерала, обнажающего голову перед Римом в лесах Кастель-Гандольфо, на выцветших дагерротипах коллекции Примоли, которую старый граф Примоли показывал однажды в своей библиотеке: на них маршал Удинó в окружении группы офицеров в красных штанах приветствует Рим в той же роще падубов и олив, где сейчас находились мы.
– J’aurais préféré voir la Tour Eifel, à la place de la coupole de Saint Pierre[295], – сказал лейтенант Пьер Лиоте.
Генерал Гийом обернулся, смеясь:
– Vous ne la voyez pas car elle se cache juste derrière la coupole de Saint Pierre[296].
– C’est drôle, je suis ému comme si je voyais Paris[297], – сказал майор Маркетти.
– Vous ne trouvez pas, qu’il y a quelque chose de français, dans ce paysage[298]? – сказал Пьер Лиоте.
– Oui, sans doute, c’est l’air français qu’y ont mis le Poussin et Claude Lorrain[299], – сказал Джек.
– Et Corot[300], – добавил генерал Гийом.
– Stendhal aussi a mis quelque chose de français dans ce paysage[301], – сказал майор Маркетти.
– Aujourd’hui, pour la première fois, je comprends pourquoi Corot, en peignant le Pont de Narni, a fait les ombres bleues[302], – сказал Пьер Лиоте.
– J’ai dans ma poche «Les Promenades dans Rome», – сказал генерал Гийом, доставая из кармана мундира книгу. – Le Général Juin, lui, se promène avec Chateaubriand dans sa poche. Pour comprendre Rome, Messieurs, je vous conseille de ne pas trop vous fer à Chateaubriand. Fiez-vous à Stendhal. Il est le seul français qui ait compris Rome et l’Italie. Si j’ai un reproche à lui faire, c’est de ne pas voir les couleurs du paysage. Il ne dit pas un traître mot de vos ombres bleues[303].
– Si j’ai un reproche à lui faire, c’est d’aimer mieux Rome que Paris[304], – сказал Пьер Лиоте.
– Stendhal n’a jamais dit une chose pareille[305], – сказал генерал Гийом, нахмурив брови.
– En tout cas, il aime mieux Milan que Paris[306].
– Ce n’est qu’un dépit d’amour, – сказал майор Маркетти. – Paris était une maîtresse qui l’avait trompé bien des fois[307].
– Je n’aime pas, Messieurs, vous entendre parler ainsi de Stendhal. C’est un des mes plus chers amis[308], – сказал генерал Гийом.
– Si Stendhal était encore Consul de France à Civitavecchia, – сказал майор Маркетти, – il serait sans doute, en ce moment, parmi nous[309].
– Stendhal aurait fait un magnifique oficier des goums, – сказал генерал. И добавил, обернувшись с улыбкой к Пьеру Лиоте: – Il vous ravirait toutes les jolies femmes qui vous attendent ce soir à Rome[310].
– Les jolies femmes qui m’attendent ce soir, ce sont les petites filles de celles qui attendaient Stendhal[311], – сказал Пьер Лиоте, круг знакомств которого в Риме был довольно обширен, он рассчитывал обедать в тот вечер во дворце Колонна.
Я взволнованно слушал французские голоса, французские слова, мягко летавшие в зеленом воздухе, быстрое легкое произношение, учтивый сердечный смех, столь свойственный именно французам. Я испытывал стыд и сожаление, словно был виноват в том, что купол Святого Петра не был Эйфелевой башней. Я хотел бы извиниться перед ними, попытаться убедить их, что это не моя вина. Мне тоже хотелось бы в тот момент (я знал, это было бы им по душе), чтобы город внизу, на краю горизонта, был не Римом, а Парижем. Я молчал, слушая, как мягко порхают между ветвей французские слова, и притворялся, что не замечаю, как взволнованы эти закаленные солдаты, эти храбрые французы, как они пытаются спрятать свое волнение и слезы за легким веселым разговором.
Мы надолго замолчали, глядя, как купол Святого Петра мягко покачивается в глубине долины.
– Vous en avez de la veine![312] – воскликнул вдруг генерал Гийом, хлопнув меня по плечу, и я почувствовал, что он думал о Париже.
– Мне жаль, – сказал Джек, – мы должны оставить вас. Уже поздно, и генерал Корк ждет нас.
– Пятая американская армия захватит Рим и без вас… да и без нас, – сказал генерал Гийом с едва заметной горькой иронией в голосе. И, сменив тон, с грустной и насмешливой улыбкой добавил: – Пообедаем в нашей столовой, потом я вас отпущу. Колонна генерала Корка не тронется, с позволения Святого Отца, раньше двух или трех часов. Пойдемте, господа, нас ждет кускус.
В тени больших, населенных птицами падубов на маленькой поляне стояли в ряд несколько столов, которые гумьеры притащили из брошенных хозяевами домов. Мы сели за стол, и генерал Гийом, указывая на двух черных, худых, как ящерицы, монахов, крутившихся среди марокканцев, рассказал, что едва прошел слух о прибытии гумьеров, все крестьяне убежали, осеняя себя крестом, будто уже почуяли запах серы, а из близлежащих монастырей сразу пришел целый отряд святых братьев, чтобы обратить марокканцев в веру Христову. Генерал послал офицера просить братьев не приставать к арабам, но те ответили, что у них указ крестить всех марокканцев, потому что Папа не желает видеть турок в Риме. Действительно, Святейший Отец обратился по радио к союзному командованию, выражая пожелание, чтобы марокканская дивизия осталась за воротами Вечного города.
– Папа непоследователен, – смеясь, сказал генерал Гийом. – Если он согласился быть освобожденным армией протестантов, то почему он не хочет видеть среди своих освободителей и мусульман?