Мент - Андрей Константинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только бегом. Медленно шевелишься — конвой сапогом подгонит.
…Зверев ехал один. Такая интересная у него была привилегия. Он лежал и курил, когда подошел к решетке прапорщик — начальник конвоя.
— Ну как, обосновался? — спросил он.
— Да вроде бы, — ответил Зверев и сел.
— Если надо чего — спроси… что в моих силах — сделаю.
— Да, в общем-то, ничего и не надо. Разве что горячего чего похлебать. Я заплачу, ежели требуется.
— Нет проблемы. Будем варить обед — пришлю к тебе солдатика с супом.
— Ну, спасибо, буду ждать.
Поезд шел, постукивал на стыках. Жизнь в нем постепенно устаканивалась. По проходу сновали, присматриваясь к зэкам, солдаты конвоя. У них свой интерес… ФИНАНСОВЫЙ. Солдат — он всего лишь, человек и хочет немного подзаработать. И зэк — хоть и кажется это кому-то спорным — тоже человек. Есть у него свои запросы — большие или маленькие, важные или не очень. Может быть, он хочет письмо домой отправить (опущенное конвоиром на железнодорожной станции, оно минует лагерную цензуру) или здесь, в «Столыпине», записку знакомцу передать. Может быть, он хочет водки или женщину из числа тех же зэчек… Все эти вопросы решаются через солдата-конвоира. Вот и ходит конвойный, высматривает, кто из зэков одет побогаче. У кого часы хорошие, у кого свитер или джинсы. Начинают в тесном мирке тюремного вагона складываться товарно-денежные отношения… категорически запрещенные всеми служебными документами и ГУИН и ВВ. Но бумажные запреты от реалий жизни далеки.
— Эй, Зверев, — сказал молоденький ефрейтор, — тебе прапор велел борща налить. Шлемка-то есть?
— А как же, — живо ответил Сашка, вскакивая. Как опытный сиделец, он уже давно оброс хозяйством: в сумках чего только не было. Среди прочего две — большая и маленькая — миски и кружка. — А как же? Вот, начисляй по полной схеме… горячего очень хочу.
Ефрейтор наполнил шлемку горячим борщом. Над ней поднимался пар. Навряд ли этот борщ был верхом кулинарного искусства, но Сашке он показался восхитительным… по крайней мере, по запаху.
— Послушай-ка, брат, — сказал Зверев негромко, — водочки там в закромах у тебя нет?
— Водочки? — переспросил ефрейтор, как будто не понимая. Зверев смотрел на него молча. Если бы хитрый конвойный ответил: нет, Сашка не стал бы настаивать.
— Цену знаешь? — спросил ефрейтор, оглядываясь зачем-то по сторонам.
— Знаю.
— Ну… жди. Скоро принесу.
Зверев успел выхлебать не особо вкусный, но наваристый и горячий борщ и выкурить сигарету, когда появился ефрейтор с водкой. Он извлек ее из карманов широких галифе, продемонстрировал пробку: заводская, дескать. Зверев в заводском происхождении спиртного сильно сомневался, но спорить не стал. Не «Астория» и даже не изолятор на Лебедева, где все у него было схвачено.
— Шлемку давай, — сказал ефрейтор, ловко сковырнул пробку и перелил водку в протянутую посуду. По проходу потек густой запах спирта. «Не на заводе ли моего друга Магомеда изготовлено?» — подумал Зверев. Впрочем, теперь это не имело значения. Конвоир убрал в один карман пустую бутылку, в другой деньги и ушел.
Зверев поставил миску с водярой на стол. На поверхности прозрачной жидкости в такт колесному перестуку разбегались круги. Пить не хотелось. Тем более в одиночку.
А в соседнем купе, самом ближнем к конвою, ехал особист. Зверев догадался об этом сразу, услышав лишь несколько реплик старого рецидивиста. В оперском своем прошлом он пообщался с ними немало, определить человека с тюремной биографией мог безошибочно. По глазам, по манере двигаться и разговаривать. Печать на них лежит особая.
Зверев постучал в стенку и позвал:
— Эй, сосед, не спишь?
— Не сплю, — донеслось из колесного стука и невнятного гама голосов.
— Ты кто, сосед? Давай познакомимся.
— Ну, давай, сосед… дорога-то дальняя. С разговором все веселей. Я, гражданин начальник, особист, зовут Василий.
— А я Саша. Ты почему же меня гражданином начальником назвал?
— Извини, коли задел, но ты же бээсник. Верно?
— Верно… а как догадался?
— Ты же про меня догадался… чего мудреного?
«Все правильно», подумал Зверев, «опера и воры бок о бок ходят, повадки друг друга знают».
— Слушай, — сказал Зверев, — а если в мое купе тебя переселить? Не в падлу будет с бывшим ментом ехать?
— Нет, не в падлу, — ответил спокойный голос. Скорее всего он принадлежал человеку лет пятидесяти… впрочем, в отношении зэка со стажем легко ошибиться: тюрьмы и лагеря старят человека быстро.
— Не в падлу. Только вот вместе нас не посадят… давай так потолкуем.
— Так — через стенку — мы всегда с тобой потолкуем, этого нам запретить не смогут, — сказал Сашка. — Но я лучше попробую прапора уговорить.
Прапорщик просьбу Зверева выслушал скептически.
— А глотку вы друг дружке рвать не начнете? — спросил он.
— С чего бы? Он осужденный, и я осужденный.
— Тебе, может, и не с чего, а в них, в зэках-то, злобы иной раз много бывает на ментов и вертухаев.
— Ничего, я за себя постоять пока могу, — усмехнулся Зверев. — А у тебя одно купе освободится. Сможешь немного другие разгрузить.
— Это верно, — согласился начальник конвоя. — Мне еще в Вологде людей принимать, а некуда… как кильки в банке едут.
Видимо, именно это соображение и сыграло свою роль… Прапорщик подумал немного, потом махнул рукой и дал добро. Особиста Василия переселили к бээснику Звереву. В купе к Сашке вошел среднего роста мужик в полосатой куртке, сильно затертых брючатах с тощим рюкзачком в руке. Ничего злодейского в его облике не было. Очень короткая седая стрижка, внимательные цепкие глаза, небольшая щетина…
Поезд катился, останавливался там, где ему положено, а бывший мент и рецидивист сидели и выпивали потихоньку, разговаривали.
— Обратно на зону возвращаюсь, — рассказывал Василий, — досиживать…
— А откуда возвращаешься?
— Из больнички питерской. У меня последний срок был двенадцать лет. Восемь я уже отсидел… да скучно очень сидеть в лесах-то муромских, добился, чтобы в больничку отправили. Все веселей, да и подлечился… у старых-то зэков, сам знаешь, здоровье подорвано.
— Знаю, — ответил Зверев, наливая Василию водки из шлемки в кружку. Сам Сашка почти не пил, больше угощал попутчика. А Василий не отказывался, но пил с достоинством. Чувствовалось, что для него выпивка означает некое почти ритуальное действо, а не обыкновенную возможность залить глаза. — Знаю. Значит, еще четыре года осталось сидеть?
— Десять, — ответил Василий спокойно.
— Нет, подожди… Дали двенадцать, восемь отсидел… остается четыре.
— Да шесть добавили… У меня там, в больничке-то, конфликт с одним человеком вышел. Он, понимаешь, купил у медсестры спирту. Выпил и повел себя неправильно. Меня оскорбил. Понятно, Саша?
— Понятно, — сказал Сашка. Он не стал спрашивать подробности, и так знал: тот, кто повел себя недостойно, оказался в морге, а особисту Василию добавили за это шесть лет. Зверев покачал головой и сказал: — Бог ты мой! Восемь отсидел и впереди еще десять.
— А что это меняет? Я из последних двадцати шести на свободе меньше трех годков провел… Остальное — в тюрьмах и зонах. Судьба, значит, такая.
Про себя Зверев удивлялся философскому спокойствию особиста. Он отдавал себе отчет, что — да! — разница между двенадцатью годами заключения и восемнадцатью в принципе невелика. И тот и другой срок представляется для обычного человека фантастически длинным, почти бесконечным, НЕРЕАЛЬНЫМ… А Василий говорил об этом спокойно. Это была ЕГО ЖИЗНЬ. И другой, видимо, он уже не мог себе представить… Разумом все это Зверев понимал… и не понимал одновременно. На эмоциональном уровне сознание противилось такому насилию над личностью.
— Мне, собственно, уже идти-то некуда, — продолжал Василий. — Мать померла. И я, скорее всего, на зоне помру. Это я не потому говорю, чтобы себя пожалеть… двадцать три года-то отсиженных мне ведь не просто так насчитали — заслужил, так сказать. И потому не жалуюсь, просто подвожу итог: жизнь уже сейчас прожита. Причем прожита, Саша, очень худо. Противоестественно для человека.
«Вот!» — подумал Зверев. — «Вот абсолютно правильное слово: противоестественно». Вот почему, понимая разумом ситуацию Василия, он — одновременно — отвергал свое понимание.
— …Противоестественно для человека. Да и для животного, пожалуй, тоже. Жаль только что до всего этого я поздно дошел. Да и большинство бродяг так же, как и я, свою жизнь оценивают. Есть, конечно, некоторые… борцы за воровскую идею… но это больше для самоутешения, что ли. Или оправдания. Это сейчас пошла у вас гуманизация — и срока не те, что раньше, да и вообще… А в мои-то годы молодые блатных сажали влет. Год на воле — пять у хозяина. Еще год на воле, потом пять у хозяина… Так и получалось, что основная-то жизнь проходила на зоне. Сколько бы бродяга ни хорохорился, сколько бы в грудь себя ни стучал: я, мол, жил человеком, — сам он в это не очень верит. Спроси у него: а хотел бы ты, чтобы твой сын прожил такую жизнь?… Э-э, враз переменится, заскучает, заюлит. Потому что не хочет сыну своему такой жизни.