Эмпузион - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Тут вы правы, - согласился с ним Лукас. – В истории литературы нет женщин, равно как нет их и в науке. Имеются лишь одинокие случаи тех женских существ, которые, в результате неведомых пока что тайн наследования, переняли от своих дедов и отцов какую-то дозу мужской души, дара Аполлона.
- Дионис – это не женщина, он тоже принадлежит наследию мужчин, - напомнил Август.
- Но, по сути своей, он является мужским воплощением женского: безумия забытья, влечений, телесности и упоения, естественных вожделений, столь сильных в этом слабом, казалось бы, женском теле, - отмечал Лукас, и таким вот образом дискуссия перенеслась в регионы греческой мифологии.
- Так все это и продолжалось: декламация Августа, очередная тирада об упадке цивилизации со стороны Лукаса, непонятные аллюзии Фроммера, пока языки диспутантов не замедлило воздействие Schwärmerei, и вновь всех их окутало чувство какой-то сгущенности, в котором сложно было двигаться по причине слабости или нежелания. Как будто бы мир был сложен из фанеры, и вот теперь он расслаивался у них на глазах, все контуры несколько размазывались, открывая текучие переходы между вещами. Тот же самый процесс относился и к понятиям, потому дискуссия становилась все менее предметной, ибо собеседники внезапно теряли чувство уверенности, и всякой слово, до сих пор достойное доверия, теперь обрастало контекстам, тянуло за собой какие-то хвосты аллюзий, мерцало отдаленными ассоциациями. В конце концов, все это всем ужасно надоело, и мужчины, один за другим, улетучивались в свои комнаты, тяжело дыша на лестнице.
В один из подобных, столь же занятых, осенних дней, когда свет регулярно терял свои минуты, словно небрежный мельник, у которого из дырявого мешка высыпается зерно, Лонгин Лукас встретил Войнича перед домом и пригласил в свое, как он сам его называл, "рефугиум"26, в пристройке. Он посадил гостя на кровати и подал ему кружку местного пива. Войнич не был страстным охотником до пива, поэтому, когда Лукас потреблял напиток как по-настоящему испытывающий жажду человек, Войнич только лишь мочил губы, рассматривая застекленную комнату, собственно говоря – веранду с комнаткой, которую и снимал квартирант. Там стояла кровать, не слишком аккуратно застеленная и покрытая одеялами, необходимыми здесь, поскольку тут было холоднее, чем в других помещениях пансионата. На дверках дубового шкафа висели галстуки. В умывальнике стояла грязная вода. Затоптанный коврик был весь в пятнах и производил не самое наилучшее впечатление. Под окном, у самого выхода на веранду, находилось солидное кресло, а при нем – любопытный предмет мебели – заполненная книгами вращающаяся библиотечка. Зато на веранде гостил большой письменный стол, заполненный газетами, бумагами и поломанными карандашами. Все здесь находилось в беспорядке, ничего не было доведено до конца, словно проживающий здесь вечно останавливался на полушаге и не заканчивал того, что начал.
Лукас с громадным удовольствием вел монолог, поначалу на тему христианства, потом крепкого государства, которое бы силой внедряло суровые нормы, и которое было бы построено на религиозном и культурном единстве. Затем, как-то незаметно, он перешел на доктора Семпервайса и на "весь этот курорт", который позволяет даром лечиться коммунистам, в то время как порядочные люди обязаны выкладывать сумасшедшие деньги. А когда язык у него уже хорошенько развязался, а лицо покраснело, он обратился к "бедному", как сам сказал, Августу. Но, даже находясь под хмельком, он старался не проявлять по себе каких-либо эмоций, и, по собственному мнению, был совершенно объективным.
- Попросту Август – еврей, но он это скрывает. Потому-то он так притворяется, будто бы его не волнуетраса.
Лукас любил это слово, оно объясняло весьма многое, ним можно было просто и ловко резюмировать вопросы культуры, политики, экономики; это слово можно было присвоить всему, к тому же оно становилось все более модным.
- Опять же, имеется в нем, - продолжал он, - нечто женственное, слабое, какая-то разновидность готовности к подчинению. Даже когда мудрит, то делает это как кто-торасовостоящий более низко, словно женщина или негр.
Потом рассуждал, что люди подобного типа – что четко означало: подчиненные – домогаются своих прав, таких же, как у обычных обывателей, ибо им кажется, что они могут иметь такие права, игнорируя биологические проблемы. Еще он подозревал, что и доктор Семпервайс тоже еврей, потому что его интересуют какие-то еврейские психологические теории, называемые психоанализом. По этой проблеме у него тоже имелось собственное мнение:
- Видишь ли, дорогой мой мальчик, сведение естества человека к каким-то примитивным побуждениям как раз и является упадком всей философии и науки. Впрочем, всю эту теорию Фрейда можно применить только лишь к евреям.
К сожалению, Войнич не мог подхватить приглашения для критики этой новомодной теории, потому что ничего о ней не знал. Мало чего он мог сказать и о побуждениях, поскольку – говоря по правде – секс его тоже особенно не интересовал. Откуда-то он знал, что этот интерес должен был прийти, об этом говорили все, подавали знаки, только сам он по какой-то причине считал себя еще недозревшим. Иногда он чувствовал себя исключенным из всей этой общности секса, аллюзий, шуток. Как будто бы другие обладали каким-то талантом, которого ему и не хватило.
Когда Лонгин Лукас со своей обыкновенной претенциозностью в голосе уже раскритиковал психоанализ, он сменил тон на более доверительный и подвинулся поближе к Войничу, даже толкнул его локтем, после чего начал говорить куда-то в разделяющее их пространство:
- Если бы, мальчик, ты хотел так, как я, понимаешь… Если бы только хотел, то говори. Я в состоянии устроить тебе все, что только пожелаешь. Совсем недорого, а для тебя так вообще, может, сделают это даром, - тут он визгливо рассмеялся. – Имеются девочки из Вальденбурга, чистенькие, ухоженные, ядреные, одним словом – здоровая натура.
Изумленный Войнич понял, о чем идет речь, только лишь через какое-то время; и он захлопал глазами, не зная, что ответить на такое предложение. А том ободряюще кивнул. И вдруг Войничу сделалось жалко Лукаса, этих его обвислых щек и склеившихся волос, всей его фигуры, вроде бы и сильной, но как будто бы сделанной из ваты. Ему сделалось жалко этого "рефугиума", этой несчастной каморки, и всей его жизни. У него сжало горло, ведь он знал, что Лукас вскоре умрет. Потому он спросил про цену и сделал такую мину, будто бы эту цену обдумывает. Сказал, что да, запомнит, что подумает и что благодарит за эту щедрую, мужскую информацию, а потом – возможно и несколько