Узница Шато-Гайара - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего же вы от меня требуете? – осведомился архиепископ.
– Покиньте лагерь вашего брата, ибо игра его уже проиграна, – продолжал Валуа, – откройте незамедлительно королю все, что вам известно о тех зловредных распоряжениях, которые были даны вам в связи с конклавом.
Прелат никогда не отличался особой твердостью духа. Всем своим положением был он обязан старшему брату: попечениями Мариньи ему дали митру, самую высокую епископскую должность во всей Франции, с тем чтобы он осудил тамплиеров, после того как большинство епископов отказались участвовать в процессе. Однако в день суда над Жаком де Молэ он, заседая в церковном трибунале на паперти собора Парижской Богоматери, совсем растерялся. Жан де Мариньи был храбр, когда все шло гладко, но перед лицом опасности он становился трусом. Именно повинуясь голосу страха, он в эту минуту даже не подумал о брате, которому был обязан всем; он думал только о себе и с поразительной легкостью взял на себя роль Каина, к каковой был предназначен со дня своего рождения. Это предательство обеспечило ему долгое беспечальное житье и почет при четырех королях, сменявших друг друга на французском престоле.
– Ваши доводы просветили мою совесть, – произнес он наконец, – и я готов, ваше высочество, искупить мою вину в соответствии с вашими советами. Однако я предпочел бы, чтобы мне предварительно вернули расписку.
– Весьма охотно, – отозвался Карл Валуа, протягивая епископу злополучный пергамент. – Достаточно и того, что мы с графом Артуа видели ее собственными глазами, а наше свидетельство что-нибудь да значит перед лицом короля. Сейчас вы отправитесь с нами в Венсенн, во дворе вас ждет добрый конь.
Архиепископ накинул плащ, надел вышитые перчатки и епископскую митру и медленным, торжественным шагом стал спускаться с лестницы впереди обоих баронов.
– Никогда не видел, чтобы человек умел пресмыкаться столь величественно, – шепнул Робер на ухо Карлу Валуа.
Каждый король, каждый простой смертный тяготеет к своим излюбленным удовольствиям, которые, пожалуй, более полно, чем любые поступки, открывают тайные стороны его натуры. Король Людовик Х не любил ни охоты, ни ратных забав, ни турниров. С детских лет он пристрастился к игре в мяч, причем мяч должен был быть непременно кожаный; но подлинной его страстью была стрельба по голубям. Стоило ему очутиться в деревенской местности, как он тут же с луком в руках забирался в небольшой сарай или амбар и бил влет голубей, которых одного за другим выпускал из корзины конюший.
Когда дядя и кузен ввели в амбар архиепископа, король как раз предавался этому жестокому развлечению. Земляной пол был засыпан перьями и закапан кровью. Голубка, пригвожденная к балке амбара стрелой, пробившей ей крыло, старалась освободиться и жалобно кричала; на земле валялись птицы, скрючив на брюшке судорожно сжатые лапки. Каждый раз, когда стрела настигала жертву, Людовик Сварливый восторженно вскрикивал.
– Следующую! – командовал он конюшему, и тот приподнимал крышку корзины.
Сделав два-три круга, птица набирала высоту; Людовик натягивал лук, и, если стрела, не попав в цель, вонзалась в стену, он обрушивался на неловкого конюшего за то, что тот неудачно выпустил голубку.
– Сегодня, Людовик, вы, по-моему, особенно искусны, – обратился к племяннику Карл Валуа, – но, если вы отложите на мгновение ваши охотничьи подвиги, я могу сообщить достаточно серьезные вещи, о которых уже имел честь вам докладывать.
– Ну, что там еще опять? – нетерпеливо огрызнулся Людовик.
Он был возбужден своей забавой, на лбу его выступили крупные капли пота. Вдруг он заметил архиепископа и махнул конюшему, чтобы тот вышел прочь.
– Стало быть, ваше высокопреосвященство, это правда, что вы препятствуете избранию папы?
– Увы, государь, – ответил Жан Мариньи. – Я прибыл сюда, дабы открыть вам правду относительно действий, каковые, я полагал, свершаются по вашему приказанию, но с великим сожалением узнал, что они противоречат вашей воле.
Тут с самым чистосердечным видом, елейно торжественным тоном архиепископ открыл королю все маневры Ангеррана де Мариньи, имеющие целью помешать единению конклава и задержать избрание на святой престол кардинала Жака Дюэза.
– Как ни тяжко мне, государь, – продолжал он, – разоблачать перед вами дурные поступки моего брата, поверьте, куда как тяжелее сознание того, что действовал он вопреки и наперекор интересам государства. Отныне я не числю его более среди членов моей семьи, ибо человек моего положения имеет лишь одну истинную семью – во Христе и в лице своего короля.
«Слушая этого молодца, недолго пустить слезу умиления, – думал Робер. – Здорово у мошенника язык подвешен».
Забытая за разговором голубка уселась на выступ оконца. Сварливый послал стрелу, и та, пронзив насквозь туловище птицы, разбила окно.
– В каком я теперь очутился положении? – завопил вдруг Людовик, оборачиваясь к Карлу Валуа.
Робер Артуа, не теряя зря времени, подхватил архиепископа и вытащил его из амбара. Король остался наедине с дядей.
– Да, да, в каком я теперь очутился положении? – повторил король. – Предали со всех сторон, надавали обещаний и ни одного не сдержали. Сейчас уже середина апреля, до лета осталось полтора месяца, а ведь помните, дядя, что сказала королева Венгерская: «До лета». Устроите вы мне папу через полтора месяца или нет?
– Говоря по совести, не думаю.
– Ну вот, ну вот видите! Что же со мной будет?
– Я советовал вам еще зимой развязаться с Мариньи.
– Но, поскольку я с ним не развязался, не лучше ли призвать Ангеррана, отчитать его хорошенько, пригрозить ему и приказать сделать решительный поворот. Ведь, если не ошибаюсь, он один может нам помочь?
Под влиянием растерянности, а вернее, повинуясь голосу прирожденного упрямства, Сварливый опять решил прибегнуть к помощи Мариньи как к единственному выходу из создавшегося положения. Он зашагал неровным тяжелым шагом по амбару; сапоги его были сплошь облеплены белыми голубиными перьями.
– Послушайте-ка, племянник, – вдруг произнес Карл Валуа, – мне дважды довелось оставаться вдовцом, схоронив двух превосходных жен. Велика несправедливость судьбы, коли она не может избавить вас от забывшей стыд супруги.
– Ну да! – воскликнул Сварливый. – Ах, если бы только Маргарита сдохла!
Внезапно он остановился посреди амбара и поднял взор на своего дядю; с минуту оба стояли неподвижно, пристально глядя в глаза друг другу.
– Зима нынче выдалась суровая, а пребывание в тюрьме не особенно благоприятствует здоровью женщины, – продолжал Карл Валуа. – Давно уже Мариньи ничего не сообщал нам о состоянии Маргариты. Просто удивительно, как это она еще переносит такой режим... Быть может, Мариньи скрывает от вас ее болезнь, не хочет говорить, что конец ее близок?