Ниндзя с Лубянки - Роман Ронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть!
– Дальше. В нашем случае признание мы получили неожиданное. А вы, Соколов, слышали, чтобы арестованный в бессознательном бреду на иностранном языке говорил?
– Доводилось, товарищ нарком. Когда немцев брали, они во время допроса на всех диалектах германских орали.
– Вот именно, – карлик внезапно остановился перед Минаевым и Соколовым, – вот именно! Ваш арестованный, ухайдаканный до беспамятства Вульфсоном и Ноздренко, вдруг переходит на иностранный язык. Почему? Да потому, что это его родной язык! А перед этим он вам вдруг заявляет, что он не просто японский агент, а самый настоящий японец, резидент Генерального штаба! Понимаете теперь? Эх, черт, штукари, – заволновался Ежов, – а ведь, похоже, мы с вами серьезного жука взяли! Настоящего! Добычу!
– А если самооговор? – с сомнением вставил Минаев.
– Я бы, Минаев, тоже подумал, что самооговор. И что он языком этим японским нам очки пытается втереть. Поверил бы! Если бы не очки. Да, да, очки. Ты, Минаев, очков не носишь? А вот у меня племянник есть, он портной, так вот он в очках. И если очки где забудет, так это для него хуже пытки – не видит ничего, как беспомощный становится. А тут человек свои же собственные очки разбил! Да не просто разбил, а разбил, чтоб съесть! Ты, Минаев, или ты, Соколов, кто-нибудь из вас может стекла от очков сожрать, чтобы кишки себе свои собственные разрезать? А?!
– Никак нет.
– Кхм, мы ж не самураи какие. Это у них там – чуть что, сразу кишки вспарывать.
– Вот, Минаев, вот! Наконец-то дошло! Правильно! Он и есть самурай! Самый настоящий! Он и пытался себе кишки вспороть. Только, поскольку ножичка мы ему не оставили, он решил стеклами себе вспороть. Странно, что не попытался вену на шее перерезать. Может, слышал, что такие случаи уже были, и мы этих гадов выходили, а потом и признания получили. А он решил так, чтобы незаметно, чтобы мы помешать не смогли, понимаете? Изувер настоящий! Он ведь сколько времени во внутренней не сознавался, а? Сколько на бессоннице в Лефортовской сидел? И только когда понял, что следователи из него душу с признанием вытрясут, решился на такое. Кишки себе изнутри вспороть! Силен, Соколов, силен он у тебя! Он ведь почему на это пошел? Испугался, что правду скажет. Самурайская совесть заела! Он и есть настоящий самурай! И когда не вышло, когда понял, что все – и стеклышки не помогли, он и сдался. А это что значит, понимаете?
– Настоящий он?
– Точно, Минаев, настоящий! Какого вражину взяли! Стопроцентного врага взяли – матерого диверсанта! Лично от меня награды получите, оба! И Вульфсон с Ноздренко тоже. Пока идите, буду товарищу Сталину доклад писать.
– А как с Ченом быть?
– Пока никак. Пусть отлеживается. Самое главное он уже сказал, заднего хода для него теперь нет. Дальше… надо подождать – реакция будет. Товарищ Сталин решит, что нам с таким субчиком делать. Сын министра – не шутка! Возможна оперативная игра на самом высоком, да что там – на высшем уровне! Вот что, Минаев… Дайте команду: пусть под усиленной охраной, чтобы, не дай бог, ничего острого в себя опять не запихнул или не отравился там, пусть отправят в лазарет и опять маленько подлечат. Если надо. На них, самураях, как на кошках все заживает. Можно связанного – целей будет. Ох, чует мое сердце – опытного вражину взяли. Идите. Да, что с семьей?
– Жена служит у нас в первом отделе, переводчик японского языка. В квартире еще родители жены. Сыну 5 лет. Но сейчас все в Уфе, у родителей жены.
– Срочно телефонограмму в Башкирское управление! Жену забрать. Пока как члена семьи изменника родины. Потом разберемся. Пусть посидит. Ребенка… если есть с кем оставить, оставьте пока. Нет – как обычно, в спецприемник. Молодцы!
– Есть! Служим трудовому народу! – наперебой ответили оба чекиста и вышли из кабинета наркома.
Пока на Лубянке Николай Ежов все более и более склонялся к мысли о том, что только чудо спасло его от потери ценного арестованного – настоящего японского шпиона, к тому же аристократа с большими политическими связями, могущего стать важным свидетелем по именно сейчас формирующемуся делу маршалов-предателей, самого Чена выволокли из комнаты допросов. Его еще пару раз пытались отлить холодной водой, но после нескольких безуспешных попыток решили все-таки отправить в камеру, не дожидаясь, пока он очнется. Потерявшего сознание заключенного принесли на носилках в специально освобожденную для него одиночку и бросили на пол у деревянной койки, накрытой тонюсенькими матрасом и одеялом. Оставшись один, заключенный долго лежал недвижно и, кажется, даже не дышал. Затем он чуть пошевелился, но тут раздался звук приоткрываемого глазка в камеру, и тело на полу снова замерло. Дверь медленно открылась, и вошедший Ноздренко, уже без фартука, с вымытыми руками и с раскатанными рукавами сменного – специально для пыток одеваемого – френча, посмотрел на арестованного, снова привычным жестом – сапогом – повернул его лицо к стенке. Равнодушно проверил: точно ли без сознания? Сам себе кивнул и вышел из камеры. Когда шаги стихли, человек на полу камеры попытался открыть глаза, но яркий свет из-под потолка резанул воспаленные глаза, и Чен даже застонал от боли. С закрытыми глазами было намного лучше – главное решение было принято, и страшиться дальше нечего. Холодный сырой пол пока еще приятно студил разломанное тело. Только тяжело было дышать, до рези болели сломанные ребра. Вдруг заболел сведенный судорогой живот – после избиения осколки проклятых стекол время от времени резали желудок и кишечник. От боли в животе как будто разом проснулось все тело. Запульсировала разбитая голова, заныли разбитые десны и скулы, вернулась судорога в икры, но даже боль эту избитый человек принял с радостью облегчения. Он был в сознании. И это сознание сквозь боль говорило ему: получилось! Появилась надежда, она пробивалась через паралич воли, разъедала его, как солнце разъедает грязный весенний лед, и на холодном полу камеры Лефортовской тюрьмы полумертвому человеку снова хотелось жить и думать. Он еще не знал, выживет он или нет, но надежда, надежда, рожденная живой мыслью, уже жила! Она говорила ему, шептала, орала в разбитые уши, что все возможно, что он молод и что все еще может получиться. Надо только набраться сил и терпения, не спешить и заставить себя думать. Это было почти забытое чувство, и Чен хотел было улыбнуться,