Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Формы своей он так и не успел сносить. Привинтил заново свои треугольники. В истребительном батальоне в июле 1941 года он вновь оказался старшиной. Значительно позднее, уже под Москвой в ноябре, его назначили командиром минометной роты. Тогда же под праздник его произвели в младшие лейтенанты.
Он покровительствовал нам, своим одногодкам, бывшим студентам. «Вне службы» он был для нас просто Борис. Мы говорили ему «ты». Вместе трескали торты и пироги, которые Иван по выходным дням таскал от своего дяди — директора кондитерского магазина. Мы попивали кофе, аккуратно подбирали крошки и с бесстыдным эгоизмом молодости рассуждали о том, когда посадят этого доброго дядю — явно вора и лихоимца.
Но при этом Борис как-то очень твердо и умело охранял свои командирские права. И демонстрировал их довольно часто и не без педагогического ехидства.
Многие помнят зимнюю стужу 1941 года. В один из декабрьских дней наш взвод должен был «совершенствовать оборону»: рыть блиндаж. Нам занятие это казалось бессмысленным. Во-первых, немцы уже были отогнаны от Москвы, во-вторых, мы знали, что нас скоро двинут на фронт, в-третьих, нам совсем не улыбался переход в землянки, мы, минометчики, жили до сих пор в избах.
После небольшой дискуссии мы, командиры отделений, все из студентов, решили внести в очевидную бессмыслицу приказа некое разумное начало. Договорились с командиром взвода — молодым лейтенантом, недавно прибывшим к нам из госпиталя, — атака немецких танков, разгром его полка оставили длительные следы: в глазах его до сих пор нет-нет да и появлялось смущавшее нас безумно-испуганное беззащитное выражение. Как будто он готов был тут же бежать, нестись куда-то без оглядки. Он без всяких разрешил нам заняться «самообразованием».
Не знаю, как Борис узнал о нашей проделке. По-моему, мы были сами виноваты. Мы были несдержанны. Мы хохотали так, что дребезжали стекла в окне. Готовясь к будущим боям, мы перечитывали «Похождения бравого солдата Швейка». Ванька Кокушкин — тот самый, у которого дядя директор кондитерского магазина, — читал так уморительно-серьезно… Швейк совершал знаменитый марш на Будейовицы. Мы постанывали от удовольствия.
Мы не услышали, как стукнула дверь, и на пороге нашей каморки вырос Борис. Весь в морозном инее. Нахолодавшее лицо. Сжатые губы. Уши шапки опущены, завязки залубенели. На руках меховые варежки. Видно, побывал он уже в поле. Там, где рыли блиндаж.
Я вскочил. И хотя был совсем по-домашнему, в расстегнутой гимнастерке без ремня, доложил, что так и так, командирская учеба. Изучаем Устав внутренней службы. Раскрытый устав — не подкопаешься! — действительно лежал на столе.
Борис молчал. Замкнувшийся, неприступный. И все так же, стоя у порога, не раздеваясь, не присаживаясь, начал гонять нас… Студенческие знания уставов не помогали. Борис был дотошен и въедлив. Он желчно комментировал наши ответы.
Приказал одеться и выйти на строевые занятия. Подхватил «Швейка», который выскользнул из-под мягкого места неловко поднявшегося Ивана. Полистал без улыбки. Сунул себе в карман:
— Почитаю и я на досуге.
Все-таки, по временам, наш Борис был солдафонисто туп и упрям! На него находило. Так и в этот раз. Он заставлял нас падать на дышавший смертным холодом снег, вскакивать, снова падать, перебегать…
На вымороженном светло-зеленоватом небе мертвенно сиял диск солнца. Вокруг него — отслоившаяся радужная оболочка. Замершие белые деревья. Безлюдная деревенская улица. Даже собак не видно и не слышно. Все попрятались от мороза.
А мы раз-два, выше ногу, оттяни носок (это в валенках-то!), голову прямо, шире шаг, кру-гом!..
Бессильная ярость сотрясала нас.
Ах ты, шкура! Ишь взыграл! Все! Конец нашей дружбе. Катись ты под такую со своим демократизмом! Тоже — свой парень!..
Почти бегом повел нас к блиндажу. Наши бойцы, которым мы в душе сочувствовали, тоже не очень старались. Одни прыгали, толкались, пытаясь согреться. Другие вяло били ломами землю. Попробуй-ка поковыряй ее в тридцатиградусный мороз!
Борис быстро навел порядок: заставил всех работать. Ну-ка, возьмите лом; где ваша лопата? Отбрасывайте снег. О нас сказал:
— У младших командиров был день учебы. Я занялся с ними строевой, чтобы с вас покруче спрашивали.
Отвел нас в сторону.
— Оставайтесь здесь, поработаете до обеда. Отведете домой. Строем. Чтобы равнение… Все, как следует. И подумайте над тем, что вам с ними воевать. И что они думают о вас, своих командирах, которые засели в теплой избе, обучаются у Швейка, как отлынивать, а их выгнали на работу, на холод…
— …Папа, что это у тебя за белое пятнышко на щеке? — спросил меня Вова. Доглядел-таки. Мы бежали с ним из школы. Студеный ветер. Мороз. Вот пятнышко на щеке в январе 1963 года и напомнило сорок первый.
Пока мы маршировали тогда, пока топтались у блиндажа, я и подморозил себе кончик носа и щеку. Снегом оттирали — сухим, сыпучим, а пятнышко осталось.
Неистребима человеческая память. Все видится, как вчерашнее!..
Наш полк после выгрузки оказался в темном лесу, сумрачно-неприветливом. Зимнее солнце освещало лишь верхушки елей и берез.
Борис сказал, в этом лесу мы будем до вечера. Лес укрывал нас от воздушного наблюдения. Костров не разводить. На поляны не выходить. Держаться в тени деревьев. Горячей пищи не будет. Нельзя топить кухню. Будет виден дым.
Мы уныло грызли задубевшие на морозе сухари. Пытаясь согреться, вытаптывали снег у деревьев.
— Это не по мне. Я без горячего не могу. Да еще на морозе. Я рабочий человек, мне горячее нужно, — бормотал мой заряжающий Павел Возницын, поглядывая по сторонам, принюхиваясь, дымок ловил. Все не верил, что кухню не разожгли. Или дурака валял.
— Эх, жизня… И зачем ты меня, мамочка, мальчиком родила!
Это было сказано юмористически-безнадежно. Только глаза Павла на длинном меланхолически-задумчивом лице — есть такие лица от рождения — глядели на мир по-обычному скучновато и равнодушно.
Мы неохотно улыбались. А сами тихо позавидовали в ту минуту девочкам. Сидят себе дома…
Лишь вечером мы двинулись в путь.
Прошло много лет, но и до сих пор мне видится эта дорога. Будто это было совсем недавно, будто это было вчера. А иногда мне не верится, что я прошел ее, эту дорогу на фронт. Она казалась бесконечной, мучительно-длинной, как сновидение…
Совсем недавно на машине я ее проехал за три часа: от станции выгрузки до Черной Горы — деревни, откуда мы пошли в бой.
Я не могу вспомнить ее всю от начала до конца, рассказать, что было в первую или вторую ночь нашего марша, где мы были и что мы делали тогда-то и тогда. Она видится мне, наша дорога, отдельными картинами, эпизодами, между которыми, казалось бы, нет никакой связи, кроме того, что между картинами и эпизодами, которые отложились, вошли навсегда в мою жизнь, мы шли, мы двигались. Сначала с короткими привалами и отдыхом, как и полагается на всяком марше, хотя на морозе и не особенно «привалишься» и отдохнешь, а потом просто шли…
Было задумано, что мы будем идти только ночью, что наша дивизия скрытно подойдет в пункты сосредоточения и неожиданно нанесет удар. Мы должны были перерезать дороги для отступления сильной вражеской группировки, позиции которой острым клином вдавались в наше расположение. От крайней точки, занятой врагом, старого русского города, недалеко было и до Москвы.
Это был один из выступов, образовавшихся в результате нашего зимнего наступления. Гитлер исступленно требовал их защиты. Впоследствии мы узнали почему. Во время Сталинградской битвы Гитлер говорил одному из высших офицеров своего штаба: «Ни при каких обстоятельствах мы не должны ничего отдавать: отбить назад мы ничего никогда не сможем».
В этом было все дело. Немцы знали: потеряв, они н и ч е г о н и к о г д а не смогут вернуть. Поэтому и держались они даже в «котлах» с отчаянием обреченных.
Но и мы знали тогда, в феврале 1942 года: нельзя их оставлять так близко от Москвы. Пока они сидели тут, Москва была под постоянной угрозой. Острие копья, приставленное к груди. Мы должны были отрубить его. И поскольку это была операция, в которой принимали участие несколько армий, успех ее зависел в первую очередь от согласованности, точности, внезапности. Нам все это объяснили сразу же после выгрузки, когда мы мерзли в лесу.
Но уже тогда стало известно, что мы опоздали. То ли нам вовремя не подали вагонов, то ли по какой другой причине, но только мы выгружались в тот день, когда должны были уже наступать.
Командование армии нервничало, торопило нас, у него был приказ фронта о начале наступательных операций, а наступать было нечем: наша дивизия и другая, тоже московская, еще были, как говорится, на подходе. Так возник приказ о форсированном марше. Нам приказали двигаться безостановочно и днем и ночью. Сто тридцать километров по зимним проселкам мы должны были пройти за двое суток.