Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видел я его с Инкой. Этакий неловкий, заботливо нахохленный петушок. Портфель вздумал ее таскать. Тетради достает, ручку приготовит. В буфете чай, бутерброды доставляет. Кормит барышню за счет своего обеда. А она, царевна, за столиком сидит, ждет. Сама скуластая, узкоглазая. Волосы отпустила до плеч. Глаза, правда, ничего. Дегтярно-черные, с влажным блеском. Шельмоватые глаза пробивной девчонки. Так и постреливает ими по сторонам. И одевается… Пестро, ярко, броско. А чего ей, папа — полковник. Квартира в Москве. И папочка и мамочка рядом. Не видел я в этой Инке ничего доброго для Виктора. По моим понятиям, уж очень разные они были.
— Вот загадка, — Виктор улыбнулся, повернулся ко мне. И такое просветленное страдание, такая нежность были в его голосе, когда он говорил об Инке. — Чужой человек, а становится тебе роднее родного. Дотронусь до ее руки, коснусь плечом — и радость мне на весь день. На катке, когда мы рядом, рука в руке, несешься, и только лед под коньками взвизгивает. Музыка, кружатся, несутся пары. Она упала, я отряхивал ее, поправлял шарф. Лицо к лицу. Чуть дрогнули губы ее. Меня рвануло, я притянул ее, а она легонько отстранилась и головой так спокойненько качнула: «Э-э, нет!» И я начал догадываться, что у нее совсем другое, чем у меня, — Виктор трудно передохнул. Потвердевшим, построжавшим голосом продолжал: — Словом, понял, что она не любит меня. То есть не так, — страдальчески заторопился он. — Это слишком грубо. Я даже сейчас не могу определенно сказать, как она относится ко мне…
Я слушал его и жалел. Вот тебе и сильный человек. «Все вынесу…» А боится правды.
— Я поговорил с ней. Я не хотел ее ответа. Она сказала: «Ты мой товарищ, больше я ничего не могу тебе сейчас сказать». Тогда я ей сказал: «Я больше чем товарищ. Я верный твой человек. Я буду ждать, сколько ты захочешь. Год, два. Пять лет. Семь… Когда бы ты ни позвала, я приду к тебе. Ты помни об этом. И когда почувствуешь, что я тебе нужен, позови». После этого разговора я заметил, она начала избегать меня. Все норовит сторонкой обойти.
А может, мать настроила ее. Инка меня как-то в гости позвала. Оттепель была, грязь. Я в сапогах. Калош у меня никогда не было. У них все блестит, пол прямо горит, ковер под столом. Я вытирал, вытирал, а следы все-таки оставил. Мать, такая полная дама, в пенсне, в роскошном теплом цветастом халате, оглядела меня, словно приценилась. Вижу, не понравился, не подошел. Неказистый, одет черт-те по-каковски. Будто с поезда с времен гражданской войны вывалился. Может, после этого…
Я смотрю на часы.
— Пойдем-ка, — говорю грубовато. — Уже, наверное, прибежала твоя. Повидаешься…
У выхода из парка, недалеко от водопроводной колонки — там крикливо переговаривались женщины в пестрых летних сарафанах, с ведрами, Виктор, тускнея, уходя в себя, казалось мне, вне всякой связи с тем, что говорилось, предостерег меня:
— Ты вот что… Меня тут один парень с четвертого курса предупредил, чтобы не трепались… Слышал он, как мы с тобой договор с Германией осуждали, говорит, могут всыпать за политическую незрелость…
Плевать я хотел на всякие предостережения! О чем таком недозволенном мы могли говорить?..
Я смотрю, как Виктор переходит улицу, прибавляя шаг, входит через калитку в институтский двор… Пошел искать Инку!
ДОРОГА
Я прыгнул из вагона первым. Прямо в снег. Из полумрака, из сонной одури.
За мной Виктор, Иван…
Мы выскакивали из подслеповатых — два маленьких окошка по углам — продымленных едкой махоркой, по́том и солдатскими портянками товарных вагонов, в которых давно не соблюдалось золотое правило: «40 человек или 8 лошадей», — в нашем было пятьдесят, лежать на двухэтажных нарах можно было только боком, а стоять и вовсе негде, небольшое свободное пространство занимала железная печурка. Всю дорогу, чтобы не мерзнуть, мы накаляли ее докрасна.
И вслед за нами освобожденно вырывался застоявшийся, вонючий — всю дорогу нас кормили чечевичной похлебкой, — несчастный, запертый в вагоне воздух.
Из раздвинутых широких дверей мы прыгали в немыслимую солнечную прелесть.
Темные ели у станции, синеватые тени, веселые солнечные отсветы на снегу. Мимо водокачки к лесу уходила пожелтевшая колея дороги. По ней, тяжело урча, набирая скорость, уже пошли грузовики с интендантским и штабным имуществом. Эти всегда первые!
Капли собирались на иглах елей, блестели, играли светом, срывались, выбивая в снегу темные лунки. Под ближними елями снег в темных оспенных пятнах.
У деревянного домика с резными оконными наличниками — он стоял в стороне от станции, поближе к нашим вагонам — мальчик в порыжелой солдатской ушанке, в больших, не по росту валенках сбивал сосульки с колодца.
Видно, не внове были ему эти красные эшелоны на путях, выпрыгивающие из вагонов люди в шинелях, с винтовками и зелеными вещмешками, этот шум, гам, выкрики и ругательства, которые неизбежно сопровождают всякую выгрузку.
И мне показалось неправдоподобно-неожиданными и эта станция, затерявшаяся в близко подступившем лесу; и солнечный, по-весеннему радостный день; и этот мирный домик с цветными резными наличниками; и деловой мальчуган, — он взглядывал на вагоны, на толпившихся возле них бойцов, на лошадей — понуканием их выгоняли на шаткие сходни, на платформы, с которых спускали пушки, полевые кухни, зенитные и станковые пулеметы, — и вновь занимался своими сосульками.
И прифронтовая станция и выгрузка мне представлялись совсем другими. Виделись разбитые здания, обгоревшие, покореженные перекрытия, тайная ночная выгрузка, отдаленное погромыхивание тяжелой артиллерии.
А тут было тихо и спокойно. Как будто и немцев-то никогда не было. А мы знали, что они хозяйничали и в этих местах, их выбили отсюда месяца полтора назад. И мы погоним их дальше!.. Толканем до самой границы!.. Дойти бы туда к лету. А потом… Небо-то какое! Я задираю голову. Не по-зимнему высокое, мирное, редкой голубизны!
Правда, еще в самом начале выгрузки, словно знал он день и час, на большой высоте прошел немецкий разведчик. Торопливо захлопали зенитки. Белесые шарики разрывов поплыли в безоблачной синеве, провожая самолет.
— Живем! — Виктор хлопнул меня по спине.
Я оглянулся. Невозможно было удержаться от смеха! Уж больно несуразно-воинствен был он в своем толстом ватном бушлате, в шапке, налезшей наподобие шлема по самые брови, перепоясанный широким ремнем, на котором висели и массивная противотанковая граната, и две «эфки», и брезентовые патронташи. Ближе к оттопыренному заду — на Викторе, как и на мне, было трое штанов: теплые кальсоны, армейские брюки, стеганые ватные — отдувался противогаз. С другого бока — полевая сумка на брезентовом ремешке.
Над плечом гордо возвышалось вороненое дуло самозарядной винтовки Токарева. Ох и эффектно же она выглядела, блестяще-новенькая, с красным полированным прикладом. У нескольких человек, в том числе и у меня, были эти винтовки. Капризная, своенравная, она годилась разве что для парадов. Мы сдали их после первого же боя, взяли нашу неизменную трехлинейную образца 1895 дробь 1930 года.
Лицо у Виктора счастливое, чумазое, в пятнах копоти. Он сегодня утром все раздувал печку, дрова были сырые, дымили…
— Слушай, вояка! Ты хотя бы умылся, — посоветовал я Виктору и легонько подтолкнул его к снегу.
Он толкнул меня. Мы хохотали. Подпрыгивали и толкались. Мы дурачились, как молодые жеребята, вырвавшиеся на волю. Виктор от моего толчка, неожиданно взмахнув руками, полетел с насыпи в снег. Не думаю, что я его уж так сильно толкнул, по на нем амуниции было пудика на полтора…
— Вы! — рявкнул от вагона Борис Варавва, наш командир роты. В длинной, хорошо пригнанной шинели. Сапоги горят. Артиллерийский бинокль приторочен на груди среди ремней. Он шел прямо на нас. Глаза твердые, желтые, немигающие. — Недоноски! Дефективные! Ты не видишь, у него противотанковая граната. Рванет — костей не соберешь.
Я вытянулся по стойке «смирно». Преданно и бессмысленно вытаращил глаза. Озоровал. Не понимаю, с чего меня такое веселье разобрало.
Борис взглянул на меня. Остывая, равнодушно сказал:
— Переигрываешь! Ремень подтяни! Застегни шинель!
Другому «дефективному», выкарабкавшемуся из снега, приказал:
— Противотанковую гранату сейчас же сдай старшине. И оба: марш за минометами!
Мы побежали вдоль вагонов к платформе…
За год до войны Борис, демобилизованный «кадровый» старшина, оказался у нас на факультете. Чем-то вроде помощника у нашей добрейшей Серафимы Ивановны, которая была и заведующей учебной частью, и диспетчером, и просто человеком, к которому мы шли со всеми своими студенческими неприятностями и неполадками. Борис, в гимнастерке со следами на петлицах от недавно снятых знаков различия, поначалу довольно растерянно поглядывал на этот проходивший перед его глазами неутихающий, не признающий субординации, скандалящий, шумящий студенческий рой! А потом приободрился, поступил и сам на заочное отделение и даже, кажется, сдал одну сессию.