Дмитрий Донской - Сергей Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дмитрий спросил сверху:
— Чего обидно?
И все обернулись к нему. Есей, помолчав, ответил:
— Одно слово — виноват. Помилуй, государь.
Дмитрий спросил рязанца:
— Ты давно тут?
— Третий год.
— На три года прощаю те всякую дань и всякую тяготу. Стань сперва на ноги. Чего ж пристав смотрел, дал тебя в обиду? А что потравлено, то сосчитай. Есей тебе за то заплатит сполна и немедля — он тут исконный, найдет. А что злобствует да горожу ломает, за то дать Есею плетей, чтоб наперед помнил — мне все дети любы: и те, что в возрасте, и те, что новорожены, что исконные, что новожилы. Тако решено.
Воин, будто дорвался, ринулся на Есея и уволок его, приговаривая:
— Счастье твое, что раскаялся, а то б беда.
— Сам чую. Спасибо тебе.
Рязанец же, уходя следом, попрекал Есея:
— То-то и оно-то! А он: рязан да рязан. А какой я рязан, ежели сам князь Московский за меня стоит!
Приступили к делу звонаревой вдовы. Дело было тоже о потраве, а потравил ее огород сам пристав.
— Чисто татарва прошла! — визжала вдовушка. — Лук кверху пузом торчит. От капусты одни кочерыжки осталися, морковь теперь надо клещами тащить, всю ботву съел.
— Пристав? — спросил Дмитрий.
— А то кто ж! Бык здоровенный, все на мое вдовство зарится.
— Аз не зарюсь: ты глянь на себя! Кто на тебя позарится! Она на меня поклеп, государь, возвела за то, что не зарюсь.
Дмитрий усмехнулся. Любил такие речи.
— Пристав, я тебя о том не спрашивал. А городьба-то добрая ль?
— Да какая ж городьба при моем вдовстве… — женщина всхлипнула.
Пристав опять ввернул:
— В судебнике речется: огород ставится около поля — семь жердей добрых да два кола. Чтоб скот не мог вломиться, а овцы — пролезть. А около гумна, сиречь на овоще тож, огорожа должна стоять девяти жердей, добрая.
— А какая скотина-то у тебя? — обратился Дмитрий к вдове.
— А никакой у меня нет!
В это время во двор прискакал всадник, быстро прошел к крыльцу.
— Государь Дмитрий Иванович, весть есть, дозволь сказать.
— Иди в горницу.
Дмитрий вошел в избу и выслушал: корабль Митяя миновал крымские берега, ветер был попутен, и море кротко. Уже увидели берега Византии, как митрополит внезапно занемог и скончался.
— Не убит ли?
— Нет, сказывают, на теле следов нет.
— Не съел ли чего?
— У него из Кафы был повар. Не должно б быть. Фряги нам не супротивники. Хотели тело в Цареград везти, да фряги отговорили: нехорошо, мол, будто мертвец в митрополиты ставиться прибыл. Сгрузили в барку, погребли в Галате.
— Ступай.
Дмитрий побыл один: это был удар, но кем нанесен? Были у Митяя среди монахов враги, но неужто же и спутники были ему врагами?
«А боярин Кочевин куда смотрел? Ожирел, заспался. А я думал — книжен, велеречив, учен, доглядит. Вот и учен, а делу враг. Проморгал».
Гневный и молчаливый, снова вышел он на крыльцо. Словно другими глазами увидел все.
— Так ты речешь, вдовица, что своего скота не держишь?
— Куда мне с моими силами!
— Тогда ты, пристав, поставь вокруг ее овощей городьбу сам: чья скотина, тому и городить. А у кого скотины нет, тому городиться не от кого. Да чтоб огород был по твоему слову, как сам ей вычитывал, — по девять жердей меж двумя колами. Да чтоб сполнено было немедля, сам догляжу. А овощь ей, кроме лука, со своих гряд отдашь, сколько потравлено. А лук давно пора было с огорода собрать; ежели ко времени не собрала, сама виновата. А что говорил похул на вдову, то приставу не пристало: пристав слабых беречь приставлен, а не забижать. И за то те приставом боле не быть. А ежели городьбу худо поставишь, дам те плетей за нераденье.
На этом велел кончить суд до завтра.
Вызвал к себе бояр и двор.
Когда все собрались, сказал:
— Братие, отец наш митрополит Михаил-Митяй скончался в море…
Бренко тихо спросил:
— Сам?
Дмитрий отшатнулся и пристально взглянул на Бренка:
— След есть?
Бренко раздумчиво покачал головой:
— Нет. Но где это видано, чтоб человек не тонул, а сам помирал в море?
— Божья воля! — сказал Дмитрий.
— Божья ли? — усомнился Бренко.
— Надо нового митрополита искать. Моя воля такова, — сказал Дмитрий. — Прежде чем патриарх найдет.
— Кого? — задумался Бренко.
— Киприана! — неожиданно решил Дмитрий.
— Тут вот, в Любутске, ему поруганье чинили; до сего дня не опомнился…
— То и хорошо! Он злобствует на нас, надежд на Москву не видит, а тут вдруг нашею милостью… Наш будет.
— Хорошо, государь! — одобрил Тютчев.
— Надо к отцу Сергию послать. Пущай он это дело обмыслит. А об Митяе разведай, Михайло Ондреич. Кто с ним был, когда вернутся, порасспроси. Да в обращенье не стесняйся. Авось порасскажут!
Он вышел на крыльцо и смотрел на Оку, по которой плыл караван ушкуев.
— Михайло Ондреич! Глянь!
— Чего, государь?
— То не Тарасиевы ли ушкуи? Он сулился к Покрову в Орде оружейников накупить. Будто и впрямь народ везут?
— Мимо идут. Видно, приставать не думают.
— В Москву спешат.
— Тебе, государь, челобитная: из Рязани в эти места в прошлом годе много народу сошлось. Не все поустроены. Просят твоей милости.
— Прими да рассели. Свободных земель хватит. Да полегче говори с ними, льгот дай повольготнее. Пущай селятся, к этим еще подбегут. Люди нужны, Москва ими крепнет.
Он сошел с крыльца, пошел не спеша по погосту и впервые задумался о Митяе: не смерть страшна — страшно, что всегда она приходит раньше времени.
Тридцать шестая глава
КРЕЩЕНЬЕ
Зима выпала вьюжная, морозная. Кирилл ходил зверя бить, убил. Шел к своей пещере обратно. Снег звенел под ногами, и казалось, что ступаешь не по снегу, а по воздуху. Разогревшись под тяжестью, остановился. Воткнул в снег рогатину и, отирая рукавом взмокшее лицо, огляделся.
День догорал. Деревья согнулись в голубом инее, будто замерзшие облака. На ветвях, как комья морозной зари, сидели красногрудые снегири. Кирилл пугнул их.
— Кш!
Но только серые самки перелетели на ближний куст, другие лениво поворачивались, поклевывая снег, выбирая из-под инея мерзлые бусинки бузины. Медленна, как пух, летел из-под птиц иней.
Кирилл оглянулся.
Позади, дрожа, стоял Андрейша. Голова его ушла в плечи, лицо позеленело. Только глаза неотрывно глядели на птиц.
— Не по тебе лес, — сказал Кирилл, — застынешь тут.
Андрейша молчал.
— А стоять будем — хуже закоченеем! По заре мороз крепче. Идем!
Снова, увязая в снегу, пошли.
Куда бы укрыть Андрейшу от стужи? Кто его от стужи укроет, от леса жизни сей, от суровых невзгод времени?
О ком ни вспоминал, все либо далеко были, либо давно отреклись от Кирилла, осквернившего иноческий сан. Да и кто будет знаться с человеком, пролившим кровь и продолжавшим ее проливать, ибо стал он суров с татарскими обозами на торговых путях.
Кто мог бы простить его, кто мог бы забыть все зло, совершенное насильником и душегубом?
Кирилл вышел к поляне.
Над шалашом давно нарос сугроб, и лишь конский череп выглядывал на поляну черными своими глазницами.
Жили в землянках, влезая в них, как звери в нору, — не жилье, а берлога. Разогнуться при Кирилловом росте места не было, всю зиму, как и всю жизнь, надо было прожить согбенно: чуть подымешь голову — либо голову поранишь, либо потолочины прошибешь. Огонь разводили в углу, и дым захватывал дух, пока у огня грелись. Не место это было для квелого мальчика среди ошалелых от угара мужиков, повалившихся на медвежьи шкуры.
Когда поели печеного мяса, легли, зарываясь в шкуры, спать. Их оставалось здесь четверо; Щапа с Тимошей Кирилл послал в Пронск за припасами, а семерых ватажников отпустил перед Рождеством в Рязань промышлять. Щап сам пошел под Кирилла и всю ватагу под него подвел: и силой, и разумом, и опытом не мог перед ним устоять, да и не тщился.
У стены долго ныл и ворочался Нил, ватажник, еще летом иссеченный татарским купцом. Рука у Нила ссохлась, и в промысел ходить стало непосильно.
— Ты что? Опять ломит? — спросил Кирилл.
— То стужа, то жар — так нешь можно?
— А чего ж делать-то?
— Уходить.
— Куда ж?
— А может, монастырь возьмет. Вклад дать есть чем.
— Грех замаливать?
— Где мой грех?
— А убивал.
— Чтоб меня не убили.
— А грабил?
— А кругом кто не грабит?
— Там так не ответишь.
— Там и не спросят. Вклад дам.
Внезапная мысль осенила Кирилла. Он привстал на своей медведине, сдвинул с плеч тулуп и прислушался.
Наверху, над снегом, текла обычная лесная ночь: глухо гудел лес, поскрипывали сторожкие волчьи шаги. Тихо и редко ступая, прокралась рысь. Поутру весь снег вокруг землянки бывал утоптан.