Арифметика войны - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Якуб-хан был выходцем из Нуристана, труднодоступной горной области, долгое время остававшейся своеобычным островком; там поклонялись своим непонятным богам и возливали виноградное вино. У нуристанцев глаза и волосы были светлые; говорили, что они потомки воинов Александра Македонского. Правда, глаза Якуб-хана были серы, но волосы – черная шевелюра, стоявшая дыбом, паколь[33]на них едва держался.
От вина все быстро захмелели, худенькая большеглазая сестра начала танцевать, виляя бедрами; она пыталась изобразить героиню из индийского фильма. Якуб-хан, я и толстушка хлопали в ладоши. Потом танцовщица накинула вдруг прозрачный платок на шею Якуб-хана и увела его за ширму. Я остался наедине с толстушкой. Она лукаво смотрела на меня. Я уже сообразил, что это за сестры… и вино ударило мне в голову. Да и с самого начала я догадывался, куда мы идем, хотя Якуб-хан и не говорил прямо, что это за место. Но когда толстушка предложила погасить свет, я оробел, да что там оробел, я перетрусил и даже решил воспользоваться темнотой – и удрать. Не тут-то было. Едва померк свет, толстушка схватила меня за руку, притянула к себе. Она прижала обе мои руки к своим бедрам, благоухавшим розовым маслом… И миг спустя я сам не знаю как уткнулся в самый источник благоухания, в волосы и губы толстушки, и половина моего туловища оказалась между двух гор согнутых ног – и это уже был не я, Джанад, а джинн, раздувающий ноздри и роняющий слюни, джинн гибкий, как лук. Мое тело, оказывается, уже знало эту науку, оно повиновалось всем движениям толстой сестрицы.
В дом часовщика я вернулся под утро, уверенный, что все кончено. И я навсегда пропал.
Над горами за рекой и далекой голубокупольной мечетью Поли Хишти разгоралась заря чистейшего света. Вот куда надо было подняться – в эти горы и еще выше, уйти тропами в вечные снега Гиндукуша, доступные орлам и дикому зверю, и никогда не возвращаться к людям. Я грязный раб, эфиоп, бывший царь – где моя родина? берег моего царства… Предан, обманут и сам стал обманщиком. Что же мне теперь делать?..
Я сел на порог дома часовщика, не решаясь постучать железным кольцом, вделанным в крепкую дверь. Во рту пересохло, голова болела. Я даже думал, не поспешить ли на Кутесанги, откуда отходит автобус в сторону дома. Но у меня не было ни афгани в кармане. И что я скажу отцу и матери? И все-таки объяснить неожиданный приезд было бы легче, чем ночное отсутствие в доме часовщика.
В садах и рощах цокали и трещали, выводили трели птицы. Розовый свет разливался над Кабулом. Еще вчера я встречал этот свет по-другому, он был каким-то обещанием моей печали…
Когда в утреннем воздухе разнесся крик муэдзина, я встал, опасаясь, что проснувшиеся хозяева и соседи увидят меня, и быстро пошел прочь.
За глиняными стенами взлаивали собаки – все-таки не во всем правоверные подражали пророку. Ну да это и невозможно.
Вот-вот, думал я, и не в силах обычного человека противиться разным соблазнам. Но как легка и заманчива жизнь гуляк в стихах – у Хайяма, Имруулькайса или Абу Нуваса. Вино, красавицы, благовония – и прощайте! Быстрый бег верблюда по вздыхающим пескам пустыни под звездами, ветер в лицо, вперед, к новым пиршествам, сражениям, охоте! Они жили, как дети. Или так ловко врали. Имруулькайса отец изгнал за разгульное поведение, и тот скитался по чужим стойбищам, продолжая сочинять стихи и срывать флажки с палатки виноторговца, что означало: вино будет все выпито здесь, не скачите, о жаждущие!
Навстречу по пыльной дороге кто-то шел. Я узнал Сабира, он уже нес воду к самым высоким домам Шер-Дарваз. Мы поздоровались. Водонос считал меня приемным сыном бездетных Змарака и Мирман-Розии. Рассмотрев мое лицо, водонос с шумом втянул воздух и остановился. Эй, парень, сказал он, куда ты собрался в такую рань, не умывшись? Кисло улыбнувшись, я пожал плечами и попросил немного воды напиться. Сабир усмехнулся, осторожно опустил бурдюк, развязал горловину. Присев, я приник к сырой пахучей коже, вода была прохладна. Поблагодарив его, я пошел дальше – вниз.
Вначале я хотел отправиться в университет и ждать там в парке начала занятий, но потом передумал и повернул на прямую аллею, ведущую в Дар уль-Аман.
По утренней дороге проехали два-три автомобиля, велосипедист. В конце этой дороги старый дворец и Кабульский музей, где я уже бывал вместе с сокурсниками и преподавателем истории. На дороге появилась машина с военными. Солдаты, сидевшие в кузове, были вооружены. Они хмуро смотрели на праздного студента, проезжая мимо. Мне показалось, что сейчас они остановятся и предъявят какие-то требования. Но грузовик, ровно рокоча, уехал дальше.
Вообще-то в городе последнее время было неспокойно. Десятью днями раньше был убит видный политический деятель НДПА, и три дня на улицах собирались обозленные люди и выкрикивали угрозы президенту. Но вроде бы все обошлось. Хотя солдат в городе стало явно больше. То есть они чаще показывались. Ну да, чтобы смутьяны не забывались. В университете говорили всякое. Что убийство было делом рук спецслужб. Что многих свободомыслящих кабульцев бросили за решетку. Что бывший студент инженерного факультета Хекматиар снова готов силой оружия вернуть власть королю – три года назад он уже поднимал восстание в Панджшере. Был слух, что университет даже могут закрыть, а всех студентов забрать в армию.
Я передумал идти по тенистой аллее к Дар уль-Аману и посчитал, что лучше вернуться к подножию Шер-Дарваз, а оттуда, решил я, взглядывая на террасы горы Шер-Дарваз, уже озаренные солнцем, подняться в Сад Бабура и там отсидеться и одуматься.
Да, где же еще предаваться горестным мыслям.
В Саду Бабура по дорожкам бегали пестрые хохлатые удоды, деловито бормоча: уп-уп, уп-уп. С ветвей в траву, в огневеющие цветы пикировали желтоклювые майны, хватали что-то и снова взлетали. Зелень еще была по-весеннему яркой. Воздух в долине прозрачневел, не омраченный летними пыльными ветрами. На далеких вершинах белел снег: лишь в начале лета он истает.
Отыскав укромное местечко среди подстриженных лужаек, я сел прямо на землю, прислонился к мощному стволу чинара, осмотрелся, поднес ладони к лицу – пальцы еще пахли ночью.
К тому, что случилось, я испытывал… я заставлял себя думать, что испытываю отвращение. Но это было странное отвращение, по крайней мере в нем еще чувствовалось и любопытство. Любопытство? Неутоленное любопытство. Все происходило в темноте, на ощупь. А мне… мне хотелось бы все лучше разглядеть!.. Даже мелькнула мысль, что не запомнил дороги к этому дому веселых сестричек…
Но ее знает Якуб-хан.
Якуб-хан – варвар, язычник, восемьдесят лет истинной веры не высветлили Сурой Света все закоулки этих темных душ, хотя Кафиристан и переименовали в Нуристан[34]. Как я поддался ему? Ведь скорее только я делал вид, что не понимаю, куда он ведет меня, этот невысокий парень с резкими чертами лица и черной копной волос… Даже в самой его прическе есть какая-то необузданность, дикость. Правда, сам Якуб-хан родился уже в столице, его родители были джадидиха – новички, которые, впрочем, быстро добились успеха, занявшись торговлей лесом. Но в Камдеше осталась родня, дед с бабкой, и Якуб-хан обещал показать свои места. К нам с радостью присоединялся и Няхматулла. И я раздумывал, как бы к каникулам раздобыть ружье дяди Каджира. Но Якуб-хан сказал, что у него дома найдутся ружья. Он рассказывал об озерах и густых лесах в ущельях, где деревья тянутся к свету и вырастают до ста метров, о танцах в масках зверей и бросании плоских камней, о том, что девушки никогда не скрывают своих лиц – это же глупо, говорил он, усмехаясь, и черты его лица еще больше заострялись, накиньте чадру на воздух весной – все равно он будет благоухать. Почему бы тогда не задергивать, например, мозаику мечетей? Толстяк Няхматулла с ним не соглашался. Он считал, что чадра не унижает, а превозносит женщину, делает ее недоступнее, таинственнее и желаннее, хотя, может быть, она и дурна лицом, но будьте уверены, свою долю восхищенных взглядов на улице она получит сполна, а часто ничего ей больше и не надо. Природа дала всем – и красавицам, и дурнушкам – чадру – ночь, ею пусть и пользуются, отвечал Якуб-хан. Речи о таинственности – ерунда. Ведь все ясно. Совокупляйтесь и производите потомство, призывал пророк, ибо в Судный день число ваше восславит меня. Зачем еще набрасывать на это покрывало таинственности? Женщина хороша тем, чем она действительно хороша. И у пророка их было много. Это были жены, уточнил Няхматулла. Ага, но их было тринадцать! И пророк в одну ночь входил к ним ко всем! воскликнул Якуб-хан. Только почему-то нам наказал иметь не больше четырех. У моего дяди нет ни одной, вспомнил я. Нет денег? Я кивнул, уже жалея, что сболтнул про дядю. А у меня есть, сказал Якуб-хан, но я не хочу жениться, мне мало будет четырех жен! Ты рассуждаешь прямо-таки как хариб[35], заметил я. Якуб-хан тряхнул шапкой волос и резко рассмеялся. Кто тебе сказал, что харибы в этом сильны? Мулла в деревне? Харибы скоро вымрут, они наполовину евнухи. Это что за дэв? Или человек, мужчина или евнух, возразил Няхматулла. У нас разные образцы для подражания, заявил Якуб-хан. Ведь Иса[36]так и остался девственником, по их версии. Харибы подражают только киногероям, сказал я. Нам тоже нужны великие кинорежиссеры, отозвался Няхматулла. Якуб-хан сказал, что знает, о чем надо снять фильм, о ком. О тебе и твоих похождениях?! рассмеялся Няхматулла. О моем деде – шурмачи, ответил Якуб-хан. Шурмачи – это бесстрашный воин. Он уходил на охоту один с ножом и копьем на медведя. И не только на медведя. Его пояс был увешан серебряными колокольчиками – и каждый звенел о поверженном враге. Когда он умер, раб-резчик вырезал из можжевельника медвежью голову, и ее установили на надгробной плите и выкрасили в красный цвет, это место стало называться Красным Медведем. Вот вам и название для фильма.