Плавающая Евразия - Тимур Пулатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давлятов только теперь поймал себя на том, что увлекся длинным рассказом Лютфи, упрямо тряхнул головой и пробормотал:
— Ну что это вы мне рассказываете? Я ведь не хуже вас знаю обо всех чудачествах того времени. И вообще странно, что вы, именно вы пытаетесь облечь в форму фарса судебное следствие культовских лет. Что это заигрывание со мной, стремление казаться либералом? Или же обида за незаконно осужденного деда, слегка разбавленная сарказмом?.. — Давлятов почему-то помрачнел и сжался, словно ожидал резкого, неприятного суждения в ответ.
Лютфи в ответ мягко, как бы о чем-то сожалея, улыбнулся и поспешил рассеять сомнение:
— Боже сохрани! Какой сарказм! Просто вы один из тех редких людей, кто вызывает желание пофилософствовать абстрактно, вместо того чтобы излагать одни лишь голые факты. — Следователь заговорил уклончиво и необязательно, но у Давлятова, пребывавшего в подавленном настроении, не было никакого желания уличать его в чем-то.
— Возможно, и так, — вяло выдавил из себя Давлятов ничего не значащую фразу. — Едем дальше…
— Едем! Едем! — словно воодушевился участием слушателя Лютфи и потер руки от нетерпения. — Хотя финал моей культовской темы, касающейся вашего отца, милейшего Ахмета Давлятова, может показаться не очень веселым, но лучше, как говорится, лишний раз погрустить, чем впасть в бездумное веселье… Так вот, отец ваш… Вы, должно быть, знаете понаслышке, что до войны Ахмет Давлятов заведовал философской кафедрой нашего Шахградского университета и был как бы общественным проводником всех веяний, летевших из столицы в наш заштатный град. Причем очень рьяным и горячим проводником всех культовских теорий, которые под пером вашего отца, с помощью романтической дымки стиля, превращались в оккультные учения. Скажем, выходит труд Сталина о языкознании, и тут же наша «Шахградская правда» откликается на это событие статьей «Сталин — гений языкознания» за подписью «А. М. Давлятов». Или объявляется кампания против так называемой «промышленной партии», покойный папаша ваш сразу показывает рвение, высказывая свое отношение к этому статьей «Долой холуев капитала!». Простите, — будто бы спохватился лукавый Лютфи, — вам, я понимаю, не очень приятно слышать нелестное о вашем отце, но я — следователь, и мой долг излагать факты, снимая с них шелуху эмоций…
— Можете не объяснять, — угрюмо пробормотал Давлятов-младший, — даже если то, что вы говорите, — правда, то это признак времени. А время надо принимать так, как оно протекало тогда, не осуждая с высоты нашего разумения и не впадая в детский восторг.
Лютфи сделал паузу, как бы желая до конца переварить то, что выразил Давлятов, закряхтел, поморщил лоб и обреченно развел руками:
— Увы, это правда, ей-богу — Скажу больше: все, что ни делал ваш-отец, он делал искренне, с убеждением в правоте дела Сталина… Насчет самого же Сталина я долго думал, и поверьте, мое неразвитое сознание обыкновенного человека трещало, раздваивалось, и я чуть не слег с апоплексическим ударом. Ибо Сталин — такая величина, такой всеобъемлющий образ, что, осмысляя его, мой ум должен был вспыхнуть и сгореть, как копеечная спичка… И все же я кое-что домыслил и понял, что сам-то Сталин использовал идею лишь как орудие власти… точнее, борьбы за власть… И это придавало вдохновляющей идее черты высокой античной трагедии, в то время как в фигуре самого Сталина, пытавшегося использовать идеи как орудие, уже просматривались черты фарса. Просматривались, но дело в том, что их никто не замечал. Слепота! И лишь отдельные умные люди — а ваш отец был одним из умнейших людей Щахграда! — чисто интуитивно ощущали некий разлад… даже не разлад в идее и повседневной жизни… одним словом, я это не могу выразить…
— Сомнение! — бесстрастно подсказал ему Давлятов.
— Нет, нет! Что вы?! Если бы у умных людей того времени… у отца вашего возникло сомнение, он тут же бы застрелился! Само время было как цельный монолит, в нем не проглядывался ни один штришок сомнения… Лучше всего состояние вашего отца выражает его поступок из самых благородных побуждений. Трудился он над своей очередной статьей. Из ее названия «Сталин — светоч нашей философии» вы без труда поймете ее суть. Так вот, писал, но что-то не вязалось у него в густоте слов и суждений, что-то отскакивало, как резец с монолита готовых трафаретов. И тогда автор для придания романтической окраски статье ввернул туда выдуманное им самим выражение: «Грош цена обществу, монолит которого замешен на невинной крови хотя бы одного его члена» — и приписал ее Сталину, рассуждавшему, естественно, об обществе чистогана-капитала. Фраза эта, по мысли автора, как бы придавала статье человеческий штрих, и он был полностью уверен, что никто не догадается о его подделке. Хотя бы потому, что подобные статьи никто внимательно не читал, ибо не было в них ни фактов, ни свежих суждений. Но батюшка наивно ошибался. Мистификация была обнаружена цензором, знающим все высказывания Сталина наизусть с тех пор, как тот стал высказываться, и батюшка ваш был обвинен в идеологической диверсии… Вернулся он с архипелага ГУЛАГ без профессорского звания, но с твердым намерением работать в торговле — в нем, должно быть, наша восточная струна зазвенела, хотя ведь и философия — древнее занятие восточного человека… вот такой парадокс… Именно в тот год, когда отец ваш устроился на какой-то торговой базе и произошла его встреча с молодым кинорежиссером Абду-Салимовым, так жаждавшим снять свой первый фильм и начать именно с культовской темы… Правда, саму историю вашего отца он слышал из третьих уст — в университетском кругу. Он пытался было подступиться к вашему мрачному, подозрительному отцу, но Давлятов-стар-ший со словами: «Не приставайте ко мне! Ничего со мной не было! Я желаю все забыть!» — прогнал молодого человека. Но Абду-Салимов был из тех изворотливых и упорных, которых первая неудача не то чтобы не смущает, а, наоборот, помогает лишь выравнивать линию цели. И здесь надо сделать одно существенное замечание к психонравственному портрету нашего режиссера-дебютанта. Он решил сделать свой первый шаг в искусстве с культовской темы вовсе не потому, что возмущался или сострадал возвращенным. Отнюдь! Просто в курильной комнате киностудии, где много спорили, тема возвращенцев была наиболее модной. А какая, спрашивается, молодая душа не откликнется на модное?! Так и Абду-Салимов… возможно, ваш отец уже с первой встречи с ним понял, что его личное, трагическое желают использовать исключительно для самоутверждения. Впрочем, какое понимание и сострадание могло родиться в душе Абду-Салимова, который вырос в довольно обеспеченной семье ювелира, всю жизнь жившего изворотливо и, несмотря на свое арабское происхождение, довольно быстро приспособившегося к нашей разношерстной среде?.. Зато настойчивости и самомнения молодому Абду-Салимову было не занимать, поэтому неудивительно, что в конце концов отец ваш сдался, в течение нескольких вечеров рассказал историю своего заключения в ГУЛАГе… Абду-Салимов с лихорадочным блеском в глазах записывал, набрасывая сюжет своего будущего фильма… Словом, фильм получился, но довольно посредственный, невыразительный. Отец ваш, к концу своего рассказа снова вставший в позу неприступности, даже не пожелал пойти на премьеру… Хотя в фильме были потуги на серьезность и трагичность, его хвалили за смелость и «постановку проблемы», будто не замечая его умозрительности и холодности. Удивительно, в молодом Абду-Салимове, в его почерке начисто отсутствовала свойственная его возрасту искренность, теплота, даже горячность. Никакого лиризма, одна голая рассудительность — признак того, что все человеческое в этом поколении было выветрено… Трезвый расчет, холодный ум — да, все это так! Но, даже обладая этими качествами, молодой Абду-Салимов не мог ни на минуту представить, что все скоро кончится — волна очистительного разоблачи-тельства откатит, оставив на поверхности лишь ил… мертвящий ил уныния и страха… слишком сильно было воодушевление, порыв безрассудства… Ах, господи, господи, какими мы были детьми! И какими взрослыми и многомудрыми были те, в ком выражалась злая воля! Мы торопились взахлеб скорее открыть завесу мрачного, губительного, а они G усмешкой наблюдали, когда мы обожжемся и отдернем руку от «пульса истории», и тогда они задернут занавес очередного акта трагедии… Когда история совершается, когда она используется как средство и орудие, она захлебывается собственной волной, и вместе с ней, немного побарахтавшись, захлебываемся и мы, восторженные разоблачители… Мгла поднялась, темень сгустилась, огонек замерцал, угасая. Пелена пала, ниша раскрылась, восковые фигуры запотели… И пока Абду-Салимов, как и все наше поколение, понял это, в одно утро звон сменился ватной тишиной. Глаза возвращенцев заволокло дымкой. Злая воля восторжествовала на гладкой поверхности одночасья, ил смешался с шуршащим песком… О, Песок, Песок, Госдодин Песок!.. Простите, меня занесло поэтически… Так вот, посткультовское время растеклось, как облако с кислотными дождями… Пять лет потом Абду-Салимов ходил в опале — ему не давали снимать фильмы. Роль мученика, борца с культом ему поначалу даже нравилась, в разговоре он печально закатывал глаза и разводил трагически руками… Но мало-помалу самолюбование сменилось в его душе беспокойством, даже страхом, ибо интерес к таким, как он, вдруг сменился равнодушием. Чувство наигранной обособленности сменилось в опальном режиссере естественным и здоровым чувством стадности. Те, кто еще вчера смотрели на Абду-Салимова чуть ли не как на диссидента, подвинулись, уступая ему в курильной комнате, где и беседы теперь были тише, рассудительнее. Есть особый птичий язык тех, кто желает показать свое раскаяние — для этого вовсе не надо лезть на трибуну, чтобы прочитать заранее составленный текст. Взгляд, движение губ, общее выражение лица — игра, роль, артистизм, что всегда было чертой Абду-Салимова… И его поняли, приняли, тут же и сценарий нашелся, и фильм был Абду-Салимовым сработан на этот раз «нужный зрителю», то есть начальству. Затем следующий фильм из той же серии «нужных широкому зрителю». Посыпались награды, звания, — ведь замечено, что после подозрительного приглядывания премии особенно щедро отдаются некогда строптивым, которые с особым рвением мстят потом новым строптивцам за собственное малодушие. Бывшему «идейно незрелому» разрешено было съездить за границу; словом, Абду-Салимов, по мнению доброжелателей, нашел себя, встал на верный путь… Путь-то верный, но что-то маститого режиссера все время исподволь глодало, взгляд его был временами затравлен, губы искривлены в гримасе, за внешней уверенностью и благодушием проглядывали порой черты сожаления и сомнения — типичная физиономия раздвоенной личности. Такие, насытившись славой и деньгами, неожиданно ударяются… одни в пьянство и разврат, другие в склеротическую слезливость и малодушие и делаются несносными в семье и в обществе. Абду-Салцмов странным образом ударился в изобретательство… Все свои лишние деньги — а их у него, заработанных за деланье дрянных фильмов, было немало — тратил на приобретение всякого рода «малой техники» — мини-роботов, подслушивающих жучков, булавок… Его первым осенила мысль о том, что земля под Шахградом, где на протяжении тысячелетий, а может быть, и со дня сотворения мира накапливается энергия, должна саморождать бомбу. Он даже попытался снять науч-поп фильм с доказательством своей гипотезы, правда хотел это сделать тайно, не раскрывая своей идеи до лучших времен… но его обвинили в краже пленки и заставили уйти со студии. Он гордо ушел, но тут же стал писать всюду кляузные письма на директора киностудии, на председателя Госкино, мол, учинили расправу над художником, всегда стоящим на переднем крае борьбы, заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. Кончилось тем, что директор студии в паре с председателем Госкино приехали к нему домой и просили вернуться обратно в штат студии, предлагали должность художественного руководителя. Но Абду-Салимов стал в позу: никаких студий, никаких возвращений! Он борется за справедливое отношение не к себе, а вообще, за всеобщую справедливость. Ему важно было их унизить и, насладившись их униженным видом, остаться при своих интересах. А интересы у него, как я уже сказал, были в сфере изобретательства, и денег у него куры не клевали, — словом, все условия для свободного творчества… Получив, так сказать, моральное удовлетворение, он засел за аппарат, который смог бы своим особочувствительным нутром обнаружить под землей самородившуюся бомбу. Такой аппарат он соорудил и стал целыми днями ходить по улицам и площадям Шахграда вместе со своим оператором Байбутаевым, у которого была готова камера на случай… Они ходили долго, два или три месяца, прочесывая аппаратом почти все улицы, и уже готовы были отказаться от своей затеи, как вдруг на улице Староверовской, у дома 17, аппарат просигналил. Есть! Нашли! Простите, отрада очей моих плаксивых, что я так буднично, не делая ударения, называю отчий дом ваш, из-за которого и разыгралась драма… Да, кстати, пока я не забыл: днем ко мне приходила Анна Ермиловна, беспокойная матушка ваша, и, зная, что вы порадуете меня своим визитом, велела передать: Байт-Курганов нашел им наконец дом, который выдержит и все десять баллов. Лично, говорит, измерял там что-то, лазил под лестничные клетки, высовывался из-за решеток — словом, выбрал. Устроилась Анна Ермиловна с Мелисом и Хури вполне хорошо. Просила адрес вам назвать: ЦБК-1, дом 6, кв. 21… Запомнили? Сказала, что ждет вас, скучает и любит… едем дальше…