Замок братьев Сенарега - Анатолий Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа Николай не опустился тогда до мести своему художнику, но и не помог. На просьбы друзей Мастера папа отвечал молчанием. Что же оставалось мессеру Антонио? Он собрал наличные, потихоньку продал и заложил все, что смог, из имущества и тайно, глухой ночью пробрался на отплывающий из порта сирийский корабль.
И потянулись годы скитаний — четыре года свободы. Сирия, Персия, Турция, Египет. Готовившийся к последним сражениям Константинополь... Потом греческий Трапезунд, города Армении и Грузии, венецианская Тана[90], генуэзская Каффа и Солдайя. Там и встретил он мессера Пьетро ди Сенарега и взялся строить замок в устье Днепра.
Восток дал Мастеру отдохнуть душой. Насилие и кровь, лицемерие и жестокость были и там, в тех удивительных странах. Но инквизиции не было нигде, даже у самых жестоких и необузданных властителей. Лишь намного дальше, в огромной стране Китай, по рассказам путешественников, существовали сходные порядки.
Путешествуя, Мастер мало писал маслом или ваял. Недолгие остановки при дворах правителей и монархов не давали ему на то досуга, торговать же он не любил и не умел. И привез он в Леричи, вместо золота и товаров, бесценный груз. То были переплетенные в кожу толстенные тетради — его путевые заметки, рисунки и дневники.
Жить в Леричах мессеру Антонио нравилось. Творение его рук — прекрасный замок — радовало глаз, дух и тело бодрила ароматная близость степей и моря, дыхание вольных ветров над Понтом и Полем. Все было необычно для венецианца в этом месте, где сходились, рождая бури, дух и сила Востока и Запада, все давало пищу уму и чувствам ученого и художника: невиданная животворная мощь природы, буйство зелени, несчитанные конские табуны, огромные стаи птиц в воздухе и рыб в здешних водах, дикие повадки степняков и разгул стихий. И ко всему — невиданная, неслыханная тишина. В мире кругом царило безумие, мир сошел с ума; вселенная, казалось, кружилась в вихре войн, моровых поветрий и пожаров, нашествий и разорения, в разгуле фанатических волнений. Были даже, — теперь он вспоминал их со стыдом, — были даже часы слабости, в которые Мастер, благодарный братьям за тихое прибежище, готов был простить им позорное занятие — торговлю людьми. Ведь где его в ту пору не было на Западе и Востоке? Во всей Европе, в двух шагах от университетов, рядом с кельями гуманистов и философов; кипели, бурлили, звенели цепями и золотом многотысячные невольничьи рынки.
Мастер долго был уверен: сам он в Леричах свободен. Здесь не надо ни вспоминать прошлое, ни думать о будущем. Даже потребность трудиться можно утолять придуманным детским гением способом — ваянием в песке. Здесь он волен, как дикие лошади среди приднепровских трав.
Но вот появился зловещий патер. И Мастер понял: в Леричах для него тоже нет свободы. Леричи — западня.
Однако и до прибытия доминиканца мессер Антонио начал задумываться о том, долго ли ему можно пользоваться гостеприимством братьев — генуэзцев. И не потому, что усомнился в них самих.
Мастер уже не сомневался: если человек твердо знает, что дальше все у него будет, как есть сейчас, что в течение его жизни не изменится уже ничего, — к этому человеку вскоре приходит смерть. К этому дело шло здесь и для него. Но куда податься, что искать? С Запада он бежал, на Востоке не сумел прижиться. Куда идти? Луч надежды забрезжил перед ним, когда воин незнакомой Земли Молдавской позвал его за собой на свою родину, на новый великий труд. Но тому не сбыться, видимо, никогда. Мастер знал неумолимого доминиканца; поймав вторично, рыжий аббат уже не выпустит его живым.
Что ж, Антонио Венецианец сумеет достойно встретить свою судьбу, раз уж ему от нее не уйти.
Мессер Антонио неторопливо прошествовал к берегу, где ждал уже его отец Руффино.
20
— Ваше преподобие, — сказал со спокойной улыбкой Мастер, — намерено почтить меня, недостойного, поучительною беседой. Я весь к вашим услугам, отец мой.
— Всегда с удовольствием беседовал с вами, синьор, — отвечал аббат, чертя на песке прутиком крестики и кружки. — Но вы, наверно, собирались поработать. Не буду ли я вам мешать?
— Напротив, святой отец, — возразил мессер Антонио, — беседа вдохновляет меня...
Он принялся громоздить из песка холмик. Аббат с любопытством следил за давним своим знакомцем, пытаясь решить старую загадку — к какому же роду—племени принадлежит этот человек.
В облике Мастера гармонично, с естественной простотой слились черты многих народов. Густые, почти сросшиеся брови могли принадлежать итальянцу, но и еврею, квадратный, рассеченный в середине подбородок — молдаванину, но и персу, прямой нос — русичу, но и греку. Зато лоб любому племени впору и во украшение: высокий и выпуклый, мощный, словно щит, за коим могучий воин укрыт для боя. И не говорят также ничего о роде, из которого вышел Мастер, его серые, с голубым отливом глаза — только о быстром, глубоком разуме, гордой воле и великой доброте. В Венеции говорили, что мессер Антонио — из армян. Называли его также иберийцем, иудеем, саксом. Сам отец Руффино, однако, знавший историю усыновления Мастера, склонялся к иному мнению. Аббат хорошо ведал, откуда на рынки Европы привозят сероглазых, хорошо сложенных невольников; скорее всего, мыслил сей клирик, непокорный живописец папы родом из северной страны, именуемой Московией. Оттуда также — строптивый нрав, которым известны в мире татарские пленники, угоняемые каждый год ордой из родных мест.
Это, конечно, менее всего волновало отца Руффино. Главное — этот муж был римской веры, а значит — подвластен его наставлению и суду. В бога, видимо, веровал, как ни отклонялся от истинного учения, на обедню приходил, молился. Но — одиноко, в углу часовни. И не было на молитве в этом человеке смирения — ни в прямой, гордой стати, ни в скрещенных руках, ни во взгляде, устремленном на святое распятие с дерзновенною прямотой, словно на кресте перед ним — ровня.
Мессер Антонио продолжал между тем свой труд. Из песчаной горки стали проступать очертания мужского торса: шея запрокинута, мускулы вздуты, руки заломлены за спину, будто выкручены там и связаны. Так выглядели — аббат хорошо это знал — тела пытаемых, только что спущенных с дыбы на холодный пол застенка.
Отец Руффино поморщился: напоминание показалось ему и несвоевременным, и невежливым.
— И все—таки, сын мой, — задал он со скрытым укором вопрос, не раз уже слышанный Мастером в Леричах, — зачем вы все это делаете? Еще не создав творение свое — обрекаете его на скорую гибель?
— В отместку себе, пожалуй, — шутливо ответил мессер Антонио. — За то, что стал художником. Что не сделался плотником, сапожником, портным. Разве радость созидания в душе этих скромных тружеников выше моей?
— Сердце радуется, синьор, — опустив рыжие ресницы, сказал аббат, — я слышу в ваших словах великое смирение. Но разве не единому художнику назначено искусство?
— Искусство каждому в его деле требуется, — ответил Мастер, работая все более вдохновенно. — Рыцарю Конраду оно нужно в фехтовании и рубке, в нападении и обороне, в командовании воинами. Мессеру Амброджо — в полных прозрения, я сказал бы — вдохновенных торговых акциях. Рыбаку нашему — московиту Базилио — в умении угадывать пути рыбьих стай, в выборе, времени, места и способе лова. Искусство живет во всех; человеческих делах.
Аббат слушал со всем вниманием. Беседа с мудрым: противником питала его собственный ум, раскрывала: перед ним истоки явлений и мыслей, ему ненавистных, помогала понять извечного врага — Думающего и Созидающего Человека, чьим блестящим образцом был Мастер.
Образ, набрасываемый в песке мессером Антонио, между тем быстро менялся. Мучительно выгнутый торс округлился, поза стала более спокойной, появились раскинутые руки, высокая женская грудь. Мастер явно дразнил своего вчерашнего палача. Но аббат по—прежнему был невозмутим.
— Мне не раз говорили, — продолжал венецианец свою мысль, — будто художник — учитель мира. Но разве не то же самое — сапожник, каменщик, земледелец?
— Разве воин не учит мир мужеству, врач — человеколюбию, купец — бережливой предприимчивости? Разве смелость и любознательность мореплавателя — не в науку людям?
— Вы не оставили в этом места нам, смиренным слугам божиим, — с доброй улыбкой сказал отец Руффино. — Но слушаю, слушаю вас. Какое же из многих искусств — а если вы приравниваете к ним ремесла, какое же из ремесел также — наилучшее поприще для таланта? Какое, в вашем мудром суждении, должно быть признано первым?
Мессер Антонио украсил соблазнительный женский торс богатой шевелюрой из еще не высохших водорослей. И тут же, разрушив слепленное, стал громоздить из него лопаткой новую песчаную кучу.