Далеко в Арденнах. Пламя в степи - Леонид Дмитриевич Залата
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вас внимательно слушаю, мадам.
— Не имею права называть имя шефа, — со злостью цедила сквозь зубы Бенцель. — Ничего, вы еще пожалеете... Как только он узнает о вашем ночном вторжении...
— Ваш шеф не узнает о нашей встрече, мадам, — сказал Щербак. — Я располагал сведениями о том, что вы преданно служили гестапо, и хотел услышать подтверждение из ваших собственных уст. Спасибо! Но вы меня не поняли, мадам... Сидеть! Я как раз тот, для кого вы старательно сочиняли сказочку о побеге от нахального ухажера.
На короткое время в комнате наступила тишина.
— Проклятье! — Бенцель побледнела. — Вы... вы...
— Мари Бенцель! За кровь бельгийских патриотов, которых вы продали оккупантам в Брюсселе и здесь, в Арденнах, партизанский суд приговорил вас к высшей мере наказания.
Голос Щербака звучал сурово. Растерянность оттого, что перед ним женщина, уже прошла. Он видел перед собой жестокого врага, одного из тех, кто не останавливается ни перед какой подлостью, кто давно попрал все святое. Нет, не грехи замаливать ходила она в церковь, а беззвучно убивать новые жертвы. Это так удобно совершать под сенью креста, когда с клироса звучат голоса певчих, напоминая о бренности мирской жизни.
— Я пришел исполнить приговор.
— Нет! — закричала Бенцель. — Ради бога, вы не сделаете этого! Я хочу жить! Я так мало жила...
— Ваши жертвы тоже хотели жить.
Бенцель попыталась встать. Щербак осадил ее жестом. По бледному лицу шпионки скользнуло подобие улыбки.
— Я понимаю, что вина моя большая, — лепетала она, дрожа, — но я еще могу вам пригодиться. — Она игриво усмехнулась. — Возможно, даже вам... лично...
Щербака передернуло.
— Хватит! — крикнул он.
Бенцель скользнула рукой за пазуху и выхватила маленький, почти игрушечный, браунинг.
Но Щербак выстрелил на какой-то миг раньше.
4
— Знаешь, это совсем не то, что в бою, — сказал я. — Там кто — кого, бескомпромиссная альтернатива. А здесь... Больше не поручай мне таких вещей. Не знаю, сумею ли я еще раз...
— Лейтенант Щербак! — взорвался Дюрер.
Я вскочил на ноги.
— Жан не сказал бы: не поручай мне. Его словами были бы: самое опасное — мне! Разве не так? Иди.
Я четко повернулся через левое плечо и направился к двери.
— Подожди. — Дюрер вышел из-за стола, догнал меня. — Тебе не кажется, что воздух стал чище?
— Ветер переменился, — сказал я. — Хвоя заглушает болотный запах.
— Эх ты! В Арденнах стало меньше на одного фашиста, а ты о ветре... — Дюрер помолчал, а затем снова заговорил глухо, вполголоса: — Осенью сорокового Бенцель втерлась в доверие Артура Глетчера. Лишь двоим из двадцати членов его группы удалось избежать ареста. Именно этих двоих Бенцель не знала. За день до расстрела Артур сумел передать на волю записку... Это был мой друг. Мы вместе учились в Антверпене...
Я ушел потрясенный. Мне было стыдно за свою минутную слабость. И я еще раз поклялся себе, что не буду питать слабости к врагам. Это жестокость всегда несправедлива, а справедливость жестокой не бывает никогда.
Сквозь молочно-белую пелену облаков просвечивалось солнце. Над каньоном Ригель, который угадывался слева в безлесой долине, дрожало испарение. Четверо партизан на самодельных носилках несли раненых, сквозь бинты проступала свежая кровь. Мелькнул перед глазами озабоченный Мишустин.
— Не пустует, Иван Семенович, твой лазарет? — сказал я.
— Такое дело, — тихо произнес он, не поднимая глаз, и вдруг набросился на свою команду: — Ну кто так несет? Лошади — и те ходят в ногу!..
Когда дело касалось раненых, спокойный, уравновешенный Мишустин умел быть требовательным и даже злым.
Прошедшей ночью Дюрер нанес врагу два ощутимых удара. На станции Ремушан был полностью уничтожен эсэсовский гарнизон и взорвана плотина электростанции в Лёрсе.
...Возвратившись с заданий, партизаны устраивались на бревнах, на влажной после недавнего дождя земле — чистили оружие, разговаривали, вспоминали подробности сшибок с фашистами.
Егор вынес гитару, ударил по струнам.
Я не солдат, я не солдат,
И голова уж сыва[34].
И все ж возьму я автомат —
Зовет Отчизна сына!
Эту песню сочинил Василек. Я берегу тетрадь в синей коленкоровой обложке с его стихами и песнями. Если останусь живым — привезу домой. И непременно побываю в Белоруссии. Прозвенят твои песни, Василек, в Пуще...
Пускай в бою погибнуть мне
Назначено судьбою.
Что ж, на войне как на войне —
К бою!
К бою!
Слушают партизаны. Бельгийцам непонятны слова песни, но суровая и одновременно нежная мелодия доходит и до их сердец.
Придвинулся ближе к Егору Збышек Ксешинский, пробует свой голос. У него приятный баритон.
Ты не сдавайся, ты не плачь,
Мой друг, ведь я с тобою.
Трубит расстрелянный трубач —
К бою!
К бою!
Нет уже в живых Чулакина, которому повсюду чудились донские кони. Он был кавалеристом, этот тихий, молчаливый парень. Но как любил петь! И голос у него был красивый, чистый, как утренний ветерок над весенним Доном.
Пройдут года, и эти дни
Нам вспомнятся до боли.
Набатом сердце зазвенит:
К бою!
К бою!
Нет и еще одного товарища. Совсем недавно, услышав о разгроме гитлеровцев под Курском, он угощал меня красным рейнвейнским вином из дубовой кружки. Он был черный, как жук, и удивительно подвижный, всегда улыбающийся, веселый — рабочий оружейного завода в Герштале. Я не успел познакомиться с ним, как того хотелось бы, не успел!