Реабилитированный Есенин - Петр Радечко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кровное чувство у всех Есениных, – писала в своих воспоминаниях Галина Бениславская, – очень сильно, потому С. А. всегда тянулся к своим. Обидеть стариков или сестер значило объявить себя его врагом» (С. А. Есенин: материалы к биографии. С. 77).
Находясь за границей, Есенин в письмах к Мариенгофу и друзьям постоянно просил о помощи сестре Кате, а ее наставлял, как требовать у того же Мариенгофа долю его доходов от книжного магазина и кафе «Стойло Пегаса».
Только «лучший друг» поэта, «пожалевший» в романе его сестер, не спешил делиться с Екатериной, и предпочитал писать письма Есенину через журнал, который тот прочитать за рубежом не мог. В письме же к своему другу по пензенской гимназии Ивану Старцеву 12 сентября 1922 года он жаловался: «Сергей из-за границы все настойчивее пишет о сестре. <…> Придется выделять что-то ей» (Сергей Есенин в стихах и жизни. М., 1995. кн. 3. С. 328).
По свидетельству Галины Бениславской, возмущенный Есенин как-то показывал ей эту фразу и слово «придется» он не мог переварить».
О проявлении заботы и оказании помощи со стороны Есенина вспоминал и Матвей Ройзман в своей книге (с. 207–208):
«Я знал, что во время отъезда Есенина за границу дом его отца сгорел, семья осталась без своего угла. Сергей говорил, что сестры его Катя и Шура будут жить в Москве, а родителям надо построить свой домик. Об этом намерении сына говорил мне и его отец Александр Никитич, приезжавший в Москву после возвращения Есенина из-за границы. <…>
Вообще Сергей внимательно относился к своим родителям. Он очень трогательно воспитывал своих сестер».
А вот о каком случае рассказала в своих воспоминаниях жена грузинского поэта Тициана Табидзе Нина. Однажды утром, когда Есенин проснулся у них, она увидела на его глазах слезы. Объяснил он это тем, что «видел во сне сестру, которая очень нуждалась в деньгах и плакала. Я начала его успокаивать и сказала, что этому легко помочь – «Пойдите в “Зарю Востока” к Вирапу (редактор газеты), и он даст Вам деньги за стихи». Он обрадовался, вскочил, оделся и убежал».
А перед обедом «открылась дверь, вбежал Есенин с громадным букетом белых и желтых хризантем, обсыпал ими меня и, страшно обрадованный, сказал: «Вирап дал мне деньги, я перевел сестре, и я счастлив!» (Воспоминания о Сергее Есенине. М., 1965. С. 391).
Что же касается сестер поэта, то они буквально боготворили его. Старшая из них, Екатерина, вспоминала разговор брата с отцом в Константинове в голодном 1920 году:
«Здоровье отца пошатнулось крепко, душит астма. Он теперь не работает. <…> За чаем Сергей спрашивает отца:
– Сколько надо присылать денег, чтобы вы по-человечески жили?
– Мы живем, как и все люди, спасибо за все, что присылал, если у тебя будет возможность, пришли сколько сможешь, – ответил отец» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 1. С. 53).
Убедительным подтверждением сказанному являются и свидетельства младшей сестры Шуры:
«К отцу и матери он относился всегда с большим уважением. Мать он называл коротко – ма, отца же называл папашей. И мне было как-то странно слышать от Сергея это «папаша», так как обычно так называли отцов деревенские жители и даже мы с Катей называли отца папой» (там же. С. 84).
Грязной неприкрытой клеветой на великого русского поэта Мариенгоф пытался подчеркнуть свою незаменимость в жизни Есенина, их исключительную дружбу, которая якобы являлась для поэта единственной надеждой и опорой в его непутевой жизни. Но Есенин, как бы предвидя эти жалкие потуги завистника, в своем воистину классическом и бессмертном «Письме матери» всего лишь двумя строками уничтожает их, сводя на нет былое расположение к этому «официанту от литературы»:
Ты одна мне помощь и отрада,Ты одна мне несказанный свет.
И эти строки знает сейчас каждый любитель поэзии, потому что в мировой литературе нет более трогательного обращения к самому дорогому человеку на земле-матери.
Именно таких людей, как Мариенгоф, Сосновский, Крученых, Ингулов, Бухарин и Радек, тщетно пытавшихся исказить сущность есенинской поэзии, имел в виду поэт в стихотворении «Исповедь хулигана», характеризуя прочность своей кровной связи с родителями такими словами:
Они бы вилами пришли вас заколотьЗа каждый крик ваш, брошенный в меня.
* * *Что касается якобы четырехлетнего совместного проживания Есенина и Мариенгофа, об этой выдумке потомка Мюнхгаузена мы уже говорили. Срок им увеличен ровно в два раза. И за эти два года Есенин действительно всего один раз (в начале мая 1920 года) ездил в Константиново. Вернулся на самом деле через три дня.
Сестра Катя назвала несколько причин такого быстрого отъезда. Первая, та, что «как на грех, привязался дождь. Вторые сутки хлещет как из ведра». Вторая, та, что священника Ивана, у которого всегда было много гостей, что манило Сергея, разбил паралич. Затем сестра говорит о болезни дедушки, который «ругает власть», о смерти соседей. Но причины не называет.
Сам же поэт в письме хорошей знакомой Евгении Лившиц 8 июня 1920 года писал о том, почему ему не понравилось дома, так: «причин очень много, но о них в письмах теперь говорить неудобно» (Сергей Есенин в стихах и жизни. М., 1995. кн. 3. С. 88).
Главной из причин была, несомненно, одна – голод, от которого умерли соседи, за что дед ругал власть и о чем писать в письмах Есенин боялся, зная, что их читали чекисты.
Предыдущая поездка в деревню состоялась летом 1918 года. Тогда Есенин пробыл в Константинове около трех месяцев – с начала июля и примерно до 22 сентября (С. А. Есенин. ПСС. М., 2002. т. 7, кн. 3. С. 307). Это еще раз подтверждает наше убеждение в том, что Есенин не мог познакомиться с Мариенгофом в августе 1918 года, как тот расписывал в своем пресловутом «Романе без вранья».
Что касается последних лет жизни Есенина после заграничной поездки, то в 1924 году он «посетил ту сельщину, где жил мальчишкой» два раза, а в 1925 году – три.
На наш взгляд, ругал Есенина Мариенгоф за «невнимание к отчему краю» еще и потому, что в Константинове побывали очень многие друзья поэта, начиная с Леонида Каннегисера, который ездил туда в 1915 году. Иногда туда отправлялись группой в 7–8 человек, и каждый потом на все лады расхваливал красоту села и приокских далей. А вот «лучшему другу» Мариенгофу побывать там не довелось. От того и злоба на поэта у акына красного террора.
Высказывания мнимого барона о том, что сестры поэта, став «барышнями», могут «обобычнить фигуру» брата, очевидно, надо считать бредом сивой кобылы, так любимой «лошадником» Мариенгофом. Или отнести к главному постулату имажинизма: «Смысл, тема – слепая кишка искусства». Ведь уловить смысл такого воздействия сестер на брата невозможно. Равно, как и в контрасте между есенинским цилиндром, корявой сохой отца и материнским подойником. Известно, что в деревню поэт в цилиндре не ездил, а отец, безусловно, соху в Москву не привозил. Как и мать не привозила в столицу свой подойник. Да и была ли соха у отца?
Кстати, о цилиндре. В приведенной выше цитате из книги «Как жил Есенин» потомок барона Мюнхгаузена говорит о том, что о таком головном уборе Есенин «тогда уже мечтал» (с. 44). Но в той же книге (с. 54–55) «романист» пишет, как они с Сергеем, чтобы спасти свои головы от ленинградского дождя, «бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам “без ордера” шляпу (одну на двоих – что ли? – П. Р.).
В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:
– Без ордера могу отпустить вам только цилиндры».
И тут же для большей убедительности добавляет:
«Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами».
Так позвольте спросить: Какая же это правдивая история, если в одном случае говорится о давнем желании Есенина щеголять в цилиндре, а через десять страниц – о случайном предложении кассира в магазине?
Здесь, как и постоянно в творениях «барона», правда даже не ночевала, сколько бы он ни уверял нас в этом.
Но самое удивительное в другом. Если прочитать послесловие составителя книги Александра Ласкина «Неизвестный Мариенгоф» (СПб., 1996. С. 159), то можно узнать, что отец Мариенгофа тоже был любителем цилиндров, а после его смерти Анатолий давал «что-то вроде клятвы у гроба»: «Мариенгоф – младший давал обещание свято хранить заветы дендизма…»
И далее: «Мариенгоф носил воспоминания не только в себе, но и на себе, – продолжает А. Ласкин, – цилиндр памяти детства, тросточка памяти отца, брюки со штрипками памяти первых брюк со штрипками»…
Более того, в одном из своих «романов» Мариенгоф сообщает, что цилиндр носил и его мифический дед, который якобы происходил из остзейских немцев: «А дед мой по отцовской линии из Курляндии. В громадном семейном альбоме я любил его портрет: красавец в цилиндре стального цвета, в сюртуке стального цвета, в узких штанах со штрипками и черными лампасами. Он был лошадник, собачник…» (Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость… С. 255).