Прикладная метафизика - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первом приближении судьба предстает как аналог физической причинности в человеческом мире, причем речь идет о завершающем уровне целого. В масштабе каждого отдельного поступка «законы явлений» отступают перед максимой суверенной воли, и тогда образуются своеобразные окна свободы, куда и высовывает голову трансцендентальный субъект чистого практического разума. Кант во второй критике как раз и описывает панораму, открывающуюся из окна отдельно взятого поступка; однако в более общей панораме, включающей в себя биографическую длительность (в масштабе свершений), плоды усилий свободы воли в упор не видны, а то, что обнаруживается вместо нее, как раз и принято именовать судьбой.
Таким образом возникает странное противоречие, превышающее разрешимость диалектической оптики. С одной стороны, неодолимость судьбы превосходит по жесткости детерминации любую закономерность природы. Вот физический закон — он кажется образцом установленного порядка вещей. Но заметим, что агенты физического взаимодействия и не пытаются избежать своей «участи»; если угодно, следствия вытекают из причин в результате «молчаливого согласия» агентов причинно-следственной связи. Другое дело герои античной трагедии: Антигона, Эдип… Они мобилизуют всю свою строптивость, все мужество противостояния, чтобы не подчиниться судьбе: молчаливого согласия нет и в помине. И тем не менее рок властвует над ними. Сколь же велика должна быть эта сила причинения, чтобы сокрушать hybris героя — ведь в мире, связанном законом явлений, мы не встречаем ничего подобного.
Если «электрон-уклонист» вдруг попытается сойти со своей орбиты, он просто перестанет быть электроном, получит другое имя, например нейтрино. Объект физического мира доходит до ближайшей развилки инопричинения, где всякая попытка уклониться прекращает его самотождественность. Штопор, не желающий вгрызаться в пробку, становится (и именуется) пружиной. Но Эдип остается Эдипом, а Одиссей Одиссеем во всех трансформациях, во всех моментах, когда степень возможного неподчинения штопора многократно превышена. Вот что воистину достойно удивления: способность сохранить самотождественность, единство Я в любых перипетиях происходящего — такая способность обнаруживается у героя, носителя трагического сознания (и бытия), одним словом — у человека судьбы.
Кстати, вплоть до периода античности мы не находим описаний самотождественности, сохраняющейся вопреки всему. В мифологиях властвуют квазифизические трансформации, и всякий, встающий поперек хода вещей, легко превращается во что-нибудь иное: в быка, в Луну, в туфлю. Эти «теоретические» описания полностью соответствуют социальным практикам: скажем, охотник или воин, переживший запредельное потрясение, теряет прежнюю самотождественность и становится, например, шаманом. При этом он получает новое имя, ему приписывается некая определенность всегда имеющегося наготове трансперсонального опыта — никто и не вспоминает прежнее имя и прежнюю биографию. Во всех этих случаях представители архаического социума могут рассматриваться скорее как электроны-уклонисты (или как гибкие штопоры), а не как люди судьбы.
* * *Итак, сверхдетерминированность судьбы состоит в том, что сопротивление ей бесполезно. В то же время сама судьба проявляется лишь при условии оказываемого ей сопротивления. Вдумаемся, что из этого следует.
Во-первых, совершенно уникальная, эксклюзивная сила причинения свыше. Когда на авансцену бытия выступает человек, бдительность Демиурга резко возрастает. Теперь, помимо рутинного предназначения (общей кармы вещей), требуется еще усилие коррекции, ликвидирующее отклонение от предназначенного. Если идея судьбы просто не возникла бы без попытки сопротивления воле Бога (богов), то можно ли тогда сказать, что спокойное принятие своей участи означает покорность судьбе? Ответ не так очевиден, как кажется. О судьбе нельзя узнать ничего без вызова и вопрошания, и, стало быть, дорефлексивная покорность оставляет субъекта в позиции простого причинения, когда термин «судьба» может использоваться лишь как метафора, вроде судьбы научно-технического прогресса. Судьба же в собственном смысле слова появляется лишь тогда, когда простая причинность (физическая или кармическая) оказывается недостаточной для удержания происходящего в рамках замысла.
Допустим, что с некоторого момента мир предоставлен самому себе («Господь почил от трудов своих»). Герои появляются как нарушители сна богов, в силу этой способности они и являются людьми судьбы. Претерпевая судьбу, герои провоцируют возобновление вмешательства: в принципе, можно сказать, что Бог запоминает только тех, кто пробуждает его от блаженного отдыха — бросает вызов.
Вызов (звонок, зов) срабатывает как зуммер: вставай, Всевышний, порядок кармы под угрозой…
Я, Гея-Земля, взываю к тебе: о Зевс-Громовержец, спаси, что осталось… И Зевс ликвидирует опасное уклонение от привычного хода вещей, испепеляя колесницу Фаэтона.
* * *Можно сказать «от судьбы не уйдешь» — дело, однако, в том, что крайне трудно хотя бы дойти до судьбы. Допустим даже, что мойры и в самом деле прядут нити судьбы — но при этом они дремлют под жужжанье своего веретена. В дреме, в полусне возникает некая последовательность происходящего, но в ней нет еще никакой персональной истории. Только натяжение и разрыв нити пробуждают прядильщицу, заставляя завязать узелок, узелок на память. Точку кристаллизации индивидуальности можно описать как узелок на месте обрыва; индивидуальность как таковая неповторима именно узором своих узелков. Отталкиваясь от числа узелков, можно, пожалуй, составить и шкалу с градациями постепенных переходов: карма, фатум, рок, судьба — а дальше слишком резкий обрыв, когда цепкие пальцы прядильщицы не дотянулись и не смогли связать концы с концами. Тогда перед нами случай номада, покидающего орбиту предопределенности на третьей номадической скорости. В этом случае единство имени не сохраняется — но только не еще, а уже.
* * *Обратимся к более типичной ситуации, соответствующей сглаженности линии судьбы — к ситуации современности. Здесь можно усмотреть некоторый параллелизм с гегелевской «Феноменологией духа». Вдумаемся в характеристику субъекта, произносящего ключевые слова: «Не судьба». Или: «Знать, не судьба». Человек, говорящий подобные слова, может принадлежать к двум различным формациям, не имеющим ничего общего друг с другом. Одно дело, если речь идет о «несчастном сознании», досконально проанализированном Гегелем, и другое — о трагическом сознании, не представленном в «Феноменологии духа» (из-за его трудной отличимости от собственно бытия).
Несчастное сознание полагает свою ограниченность и смертность a priori, чем избавляет себя от вовлеченности в действие. Рефлексия несчастного сознания удерживает от действительной трансгрессии, поэтому оно глубоко чуждо господину. Напротив, трагическое сознание присуще господину, человеку судьбы, в той мере, в какой ему вообще знакома форма самоотчета. Промедление героя заполнено трагическим сознанием, в котором как раз и преобладает рефрен «не судьба».
Деяние, состоящее из дискретных, возобновляемых попыток, не прерывается рефлексией преждевременно, а когда оно все же прерывается, в самоотчете возникает не вина за содеянное, не обида и не зависть к преуспевшему сопернику, а единственное определение: «Не судьба…» Отсюда, между прочим, следует, что трагическое сознание пронизано некоторым незнанием, точнее говоря, неведением. Господин, человек судьбы, не ведает страха перед наказанием, в частности, все юридические аргументы для него суть кимвал бряцающий. Персонифицированный Закон, обращаясь к нему, восклицает: «Понял ли ты свою вину, понял ли, что преступил и на кого руку поднял?»
Несчастное сознание и родственный ему хитрый разум почтительно отвечают: «Я здесь ни при чем, это было всего лишь минутное помрачение, бес попутал».
Или: «Как я был не прав, теперь я это сознаю и раскаиваюсь (винюсь)» — такой ответ особенно приятен персонифицированному Закону. Но трагическое сознание, если вообще удостаивает вопрошающую инстанцию ответом, не обращает никакого внимания на «правовые резоны»: их оно попросту не слышит. Герой, отвечая скорее самому себе, говорит: «Непруха», «Не судьба». Он произносит этот не подлежащий пересмотру приговор запекшимися губами, из последних сил (попытки деяния исчерпаны) — и не стремится себя сохранить, не вступает в торги. Спекулятивная рефлексия чужда замахнувшемуся на судьбу и потому удостоившемуся ее.
Если все же конвертировать эту реплику в валюту мышления, чуждую господину, он могла звучать так: «Я признал бы вину и обратил бы свой гнев на самого себя (то есть, на вашем варварском наречии — «покаялся бы»), если бы не сделал всего, что мог, если бы колебался, боялся, экономил силы… Но и тогда вы были бы мне не нужны, у меня все равно не нашлось бы более строгого судьи, чем я сам. Дело, однако, в том, что я использовал все попытки — и вот не вышло. А это уже не называется «вина», это нечто гораздо более серьезное — не судьба».