Открытая книга - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Адская вещь, – сказал он и всхлипнул. – А какая кухарка была! Семнадцать лет у маркиза де Траверзе служила! Очень резко бросила пить – вот беда. Это нельзя – пить такое пространство времени и вдруг моментально бросить. Организм не выдержал. Так-то вот я и сел на якорь, брат, – сказал отец и самодовольно хлопнул себя по коленям. – Теперь на Амур! Петька Строгов зовет – нужно ехать! У него бык выращен симментальской породы. За девять тысяч верст от матушки-России выращен бык ради принципа, не для какой-то наживы.
Я слушала и молчала. Никогда не забывала я о том, какой у меня отец, но за те годы, что мы не виделись, черты его сгладились в моих воспоминаниях. Теперь мне было больно видеть, что он стал еще более смешным и жалким, чем прежде. Он показал мне заявление о том, что «поскольку осенью сего года в Москве открывается сельскохозяйственная выставка», он от имени какого-то «Товарищества ответственного труда» просит Дорпрофсож Амурской железной дороги «доставить экспонат в священный город возрождающейся пролетарской промышленности». Петька Строгов, объяснил он, служит артельщиком и лично доставить быка не может. А он, Петр Власенков, может. Но суть дела не в быке, а в том, что недалеко от станции Михайло Чесноков зарыт клад, он найдет и разделит его пополам со мной.
Он был очень пьян, и прежде всего нужно было увести его из общежития и устроить – но где? У Нины? Я даже не знала еще, в Ленинграде ли Нина. В гостиницу, если достану номер.
– Вот что, папа, – сказала я вдруг, – мне необходимо поговорить с тобой по очень важному делу. Хорошо, что ты явился, иначе на той неделе мне пришлось бы ехать к тебе. Ты помнишь Павла Петровича? Ну, старого доктора? Я часто ходила к нему.
– Как же, – пробормотал отец.
Что-то неуверенное прозвучало в этом коротком ответе. До сих пор он прямо смотрел на меня своими светлыми глазками, которые, как две бусины, торчали на маленьком усатом лице, а теперь глазки забегали и в них показалось неопределенное выражение. Страх?
– Слушай внимательно. Когда доктор умер, мне выдали из Дома инвалидов его чемодан. В чемодане не было вещей, только бумаги. – Я старалась говорить медленно, чтобы он понял. Кажется, он понимал. – Ты был при этом. Уезжая, я отдала тебе этот чемодан и просила беречь. Помнишь?
– Как же, – снова пробормотал отец.
– В чемодане были научные труды Павла Петровича и среди них – письма одной актрисы. Он очень берег их. Он не хотел, чтобы кто бы то ни было прочел их, потому что это были личные письма.
Отец молчал. Глазки, бегавшие по сторонам, беспомощно застыли, пальцы, которые он то и дело подносил к губам, дрожали, как всегда, когда он чувствовал себя виноватым. Я продолжала спокойно:
– Теперь эти письма изданы. Вот! – Отец с ужасом взглянул на книгу. – Как это могло случиться – не знаю. Очевидно, кто-то вытащил их из чемодана и списал, а копии продал. А может быть, и не копии, а самые письма, хотя об этом даже страшно подумать. У меня большие неприятности из-за этой истории, папа.
Он пробормотал:
– Почему?
– Потому, что Львовы думают, что это сделала я. Ты ведь знаешь, – сказала я с силой, – кем был для меня Павел Петрович! И вот теперь…
– Что же такого, что же такого? – прошептал отец. – Ведь они не пропали?
– Для меня было бы гораздо лучше, если бы они пропали.
Должно быть, я была очень измучена, потому что голос вдруг зазвенел и я с трудом удержалась от слез.
Отец встал. Не знаю, что творилось в его голове, но почему-то он осторожно вынул из кармана брюк свой старенький бумажник и развернул одну квитанцию, другую. Потом сложил квитанции, выронил бумажник и рухнул передо мной на колени.
– Иуда! – закричал он и ударил себя кулачком в грудь. – Я виноват, я. Отец – подлец! Бейте в колокола! Родную дочь предал.
Я посадила его на кровать, подала воды. У меня руки дрожали.
Все было ясно еще до того, как я выслушала этот перепутанный, длинный рассказ. Раевский – отец с ненавистью называл его «некто» – приехал в Лопахин в марте этого года и прежде всего явился к отцу «с угощеньем». Трудно ли было ему уговорить отца – не знаю. Отец уверял, что Раевский уламывал его две недели.
– Это ужас что Такое было! – повесив голову объяснил он. – Оттого что в подобных историях я – кто? Кремень.
Но так как ему необходимо было ехать на Амур и билет стоил очень дорого – триста пятьдесят рублей сорок копеек, – и Авдотья была больна, хоронить не на что, и Раевский действовал на него «апатически», – отец в конце концов согласился и, подобрав ключ, вытащил из чемодана бумаги.
– Все бумаги? – спросила я почти хладнокровно.
Отец ответил: «Все», и, не помня себя, я бросилась к нему и с бешенством схватила за плечи. Не помню, что я кричала ему… В дверь постучали, и, как во сне, я увидела Лену Быстрову, стоявшую на пороге.
– Таня! Танечка! Да что с тобой, Таня?
КАК ПОСТУПИТЬ
Если бы не Лена, я просто пропала бы в этот несчастный день. За номер – мы отвезли отца в Московскую гостиницу – нужно было заплатить вперед, а я только что отдала стипендию казначею нашей коммуны. Лена достала деньги. Она увела меня к себе, накормила и заставила лечь – я едва держалась на ногах, хотя и порывалась идти в институт и заняться делами, которые та же Лена убедила меня отложить на завтра.
– Ну вот, – сказала она, накинув на плечи шаль и уютно устроившись у меня в ногах, – а теперь рассказывай.
– О чем?
– Обо всем. И не смей выдумывать. Пока я знаю только одно: тебя расстроил отец. Верно?
Я кивнула.
– Но ведь это для тебя не новость?
Я снова кивнула.
– А мне нужны новости. Что случилось?
– Лена, помнишь, я рассказывала тебе о старом докторе? Это было давно, на первом курсе, мы спорили, ты сказала, что профессия иногда – дело случая, и в пример привела меня. А я возразила, что медицина для меня вовсе не случай и что, когда я решила идти на медицинский, на меня повлияли вовсе не твои уговоры. Вот тогда я и рассказала тебе о старом докторе. Неужели не помнишь?
– Помню.
– Так вот… После смерти Павла Петровича остались бумаги. Целый чемодан с бумагами. В последние дни подле него не было никого, кроме меня, кому он мог бы их передать. Там были личные письма одной женщины, которая любила его, и научный труд, над которым он работал всю жизнь. И вот…
Я рассказала о том, как бумаги старого доктора попали к Раевскому. Лена подумала.
– Этот труд имеет научную ценность?
– Без сомнения!
– Почему же он до сих пор не был издан?
– Потому, что Павел Петрович довел его только до середины и говорил, что самое главное – впереди.
– В таком случае нужно сделать все возможное, чтобы спасти его из рук этого типа. Совсем не сложно, уверяю тебя! Я поговорю об этом с Дмитриевым, хочешь?
Я отвечала, что хочу, и Лена ушла, объяснив, что торопится к отцу в Сестрорецк, и на прощанье уверив меня, что все обойдется.
Василий Алексеевич был болен, и Мария Никандровна почти насильно увезла его в Сестрорецк, в какой-то хороший санаторий.
«Да, Лена права, нужно заставить Раевского вернуть бумаги Павла Петровича. Но как это сделать? Обратиться в милицию или в прокуратуру? И зачем только я оставила чемодан в Лопахине? Правда, уезжая, я не знала, что ждет меня впереди, я не могла взять его с собой. Но в прошлом году я написала отцу, и он ответил мне, что чемодан с бумагами цел – вот когда нужно было бросить все и поехать в Лопахин. Но это было невозможно в разгар занятий в середине учебного года!»
И незаметно среди беспокойно-неопределенных мыслей появилась и робко стукнула в сердце одна определенная, которой тотчас же подчинились все остальные: Раевский издал письма отдельной книгой – это было выгодно для него. А рукопись? Что, если он просто бросил в печку эти перепутанные, неразборчивые листы бумаги, написанные дрожащей рукой? Уже не робко, а смело, со всего размаху стучала в мое сердце эта страшная мысль.
Нет, напрасно Лена уговорила меня остаться, все равно не спалось! В квартире было жарко, душно, пахло сохнущим деревом, лаком, чем-то еще, и ходить можно было только из комнаты Лены в столовую и обратно. Всегда у Быстровых было шумно, весело. Мария Никандровна ругала кого-нибудь за несправедливость и вдруг появлялась из кухни с пирогом, испеченным по новому рецепту. Василий Алексеевич по вечерам возился у верстачка. А теперь? У меня сжалось сердце, и стало так грустно, что я с трудом удержалась, чтобы не заплакать.
«Позвонить Мите – вот что нужно сделать прежде всего, – думала я, лежа на диване и рассматривая этот верстачок, на котором так и остались лежать какие-то планки. – Но ведь это же значит, что я должна рассказать ему об отце? Да, должна. Как бы это ни было трудно».
– «Европейская»? Номер сто пятый, пожалуйста. Дмитрий Дмитрич?
– Да.
– Говорит Таня Власенкова, – сказала я, чувствуя, что готова убить себя за свой неуверенный голос. – Дмитрий Дмитрич, вы можете думать обо мне что угодно. Но вот что: сегодня приехал из Лопахина мой отец. И он рассказал мне… В общем, вы хотите знать правду?