Открытая книга - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обо мне спорщики забыли так надолго, что, постояв немного посреди комнаты, я тихонько отошла и присела на ручку кресла.
Они спорили, а я смотрела на Митю, и впервые мне пришло в голову, что я почти не знаю его. В самом деле, если бы до сих пор мне никогда не случалось встречаться с ним, что я сказала бы об этом человеке?
Нижняя часть его лица была решительная, даже жесткая, а глаза задумчивые, с рассеянным, добрым выражением. Он мало изменился после Лопахина, хотя пополнел и стал казаться еще выше. По-прежнему он держался по-военному прямо, теперь, когда он был в штатском, эта манера стала еще заметней. В нем было что-то отталкивающее и одновременно притягивающее.
Но самым главным в Мите была все-таки энергия, которая в ту минуту, когда я следила за ним, выражалась, во-первых, в том, чтобы победить Заозерского в споре, а во-вторых, чтобы не поссориться с ним. Несколько раз он был готов вспылить и удержался с трудом.
Только одно я поняла в этом затянувшемся споре: Митя намеревался выступить на съезде против какого-то профессора Крамова, а Николай Васильевич заклинал Митю не выступать.
– Это не человек, а елейный удав, – сказал он, – который хоть через десять лет, но подберется и непременно задушит.
Наконец Николай Васильевич вспомнил обо мне.
– Таня, садитесь к столу, – ласково сказал он. – Наливки рюмочку! Наша, чеботарская, земляки прислали!
Я поблагодарила и отказалась.
– Да вы не чинитесь! Вы думаете, профессора, то да се. А мы не профессора, мы тоже студенты, только старые. Учимся, спорим, шутим, а где лучик света блеснет, туда и бросаемся, ей-же-ей! Як барани!
Все засмеялись, и я тоже, но все-таки не села к столу, тем более что московские гости собрались уходить. Николай Васильевич крепко пожал мне руку и велел завтра принести отчет и работу на кафедру.
Митя притворился, что не узнал меня! Даже об Андрее не спросил, хорош! Положим, он не знает, что Андрей болел. Все равно мог бы поинтересоваться братом. Ладно же! Вот что я сделаю: бумаги Павла Петровича отправлю из Лопахина в Москву ценной посылкой, а личные письма оставлю себе. Павел Петрович велел сжечь эти письма, так что я не обязана отдавать их кому бы то ни было и тем более Мите! Мите, который думает, что я нанялась ухаживать за старым доктором, а потом отправила его в Инвалидный дом! Мите, который уверен, что за деньги я продала свою самую дорогую привязанность в жизни! Удивляясь тому, что хотя я рассердилась на Митю, но в глубине души была довольна, что он не понравился мне, я нашла казначея нашей коммуны, отдала ему стипендию и побежала домой.
Должно быть, мы вышли из института одновременно, только я – из ворот, а Митя – из главного здания, потому что он вдруг оказался в двух шагах позади меня.
– Одну минуту!
Я подождала, и мы пошли к площади Льва Толстого.
– Мне было неудобно говорить с вами у Николая Васильевича, – сказал он вежливо, но, как мне показалось, с оттенком презрения. – Вам передавали? Весной я заходил к вам в общежитие.
– Нет, не передавали.
Я так и кипела.
– Признаться, вас трудно узнать. В Лопахине вы были маленькой девочкой, а теперь… Необыкновенно переменились и похорошели…
Нужно было ответить с иронией: «Благодарю вас». Но ирония не получилась бы, потому что я была очень сердита.
– Вы, кажется, намеревались о чем-то говорить со мной? Полагаю, моя наружность не относится к теме этого разговора?
Он искоса взглянул на меня.
– Да, я хотел говорить с вами. Вы находились при Павле Петровиче в последние дни его жизни. Скажите, когда он скончался, у кого остались его рукописи? У вас?
– Да.
– А вы не думаете, – и Митя слово в слово сказал ту самую фразу, которой так боялся Андрей, – что давно пора вернуть их родным?
Я ответила:
– Вы правы. И я сделала бы это, если бы не боялась, что родные Павла Петровича отнесутся к его рукописям с таким же возмутительным пренебрежением, как и к нему самому.
У меня нечаянно получилось так складно. Впрочем, от злости у меня всегда появляется дар говорить совершенно свободно. Митя изумился:
– Что такое?
– Сейчас объясню, – ответила я хладнокровно. – Но прежде позвольте узнать, почему вы не спрашиваете о здоровье вашего брата? Или вас не интересует, что неделю тому назад он был при смерти и что, уезжая, я оставила его еще в постели?
Это была минута, когда я убедилась в том, что Митя очень любит Андрея. Он побледнел, остановился и вдруг так сильно схватил меня за руки, что я чуть не закричала от боли.
– Как при смерти?
– Теперь ему лучше, гораздо лучше!
– Что с ним было? Дифтерия?
– Если дифтерия, то какая-то не типичная, – ответила я, чувствуя, что мне приходится отвечать за болезнь Андрея, и сердясь на себя за это глупое чувство. – Он сам предполагал малярию.
– Но как он сейчас?
– Поправляется! Встанет через неделю.
– Почему же он не написал мне о своей болезни! Я получил от него письмо перед самым отъездом.
– Это какое письмо? – спросила я сердито. – В котором он написал: «Ты услышишь то, что тебя поразит»?
Мы давно прошли мимо моего общежития и с площади повернули на улицу Красных Зорь – так Кировский проспект назывался в двадцатых годах.
Последние слова я подчеркнула, и Митя, помолчав, взглянул на меня сверху вниз – в буквальном и переносном смысле.
– Слушаю вас.
Мы как-то не ко времени поговорили о болезни Андрея, и теперь было трудно найти прежний сердитый, уверенный тон, помогавший мне держаться свободно. Но это «слушаю вас» было сказано таким равнодушным голосом, что я опять закипела:
– Начнем с того, что мне бы хотелось, чтобы при нашем разговоре присутствовала Глафира Сергеевна.
– Вот как?
Митя вздрогнул или мне показалось? Впрочем, сразу же взял себя в руки.
– Ну что же, это нетрудно устроить, – сказал он. – Глафира Сергеевна со мной в Ленинграде и даже (он взглянул на часы) сейчас ждет меня в гостинице. Отложим наш разговор на десять минут, и вы можете при ней изложить то, чем намерены меня поразить.
ГЛАФИРА СЕРГЕЕВНА
До мечети мы шли пешком, и Митя, пожалуй, мог бы спросить у меня не только о том, давно ли по улице Красных Зорь стал ходить автобус. По крайней мере, на его месте я отнеслась бы с интересом к девушке, которая только что вернулась из Архангельской области, где работала полтора месяца с его родным братом, у которой хранились рукописи старого доктора и которая могла рассказать о них (и о нем) больше всех на свете. Но что все это значило, думалось мне, по сравнению с владевшим Митей чувством презрения. Еще бы! Он видел перед собой лицемерку, упросившую, чтобы старый, слабый, больной человек был оставлен на ее попечении, а потом бросившую его без присмотра. Хорошо же!
У Глафиры Сергеевны сидел гость – пожилой человек, с круглой лысеющей головой, которую он держал немного набок, с бледными висячими щечками и пухлыми улыбающимися губами. Когда Митя, пропуская меня вперед, открыл дверь, этот человек встал, а Глафира Сергеевна, сидевшая на диване в нарядном японском халате, спокойно повернула голову. Без сомнения, она узнала меня с первого взгляда.
– Здравствуйте, Валентин Сергеевич, – сказал Митя. – Вот, Глашенька, узнаешь? Старая знакомая, Татьяна…
– Петровна, – сказала я.
– Садитесь, Татьяна Петровна! Мы помешали?
Гость улыбнулся.
– Напротив. Дмитрий Дмитриевич, рассудите нас. Глафира Сергеевна утверждает, что в ленинградских театрах можно умереть от скуки. А я вчера был в Большом драматическом на «Заговоре императрицы», – прекрасный спектакль, уверяю вас! Вместо доказательства, Глафира Сергеевна, позвольте завтра прислать билеты?
– Я не говорила, что можно умереть, – возразила Глафира Сергеевна, – но в сравнении с Москвой здесь как-то надуто играют.
По-моему, так нельзя было сказать: «надуто играют».
– Нет, вы положительно неисправимы! Москва и Москва! А белые ночи? А Нева, Эрмитаж?
И он продекламировал:
В гранит оделася Нева,
Мосты повисли над водами,
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова.
– Помните?
– Разумеется, – сказала Глафира Сергеевна так торопливо, что я невольно подумала: «Ничего ты не помнишь».
И снова они стали сравнивать московские и ленинградские театры. Гость похвалил Акдраму, бывший Александрийский, а Глафира Сергеевна сообщила, что она была на спектакле «В царстве скуки» и зрители утверждали, что игра актеров вполне оправдала название. Время от времени она почему-то брала в руки лежавшую перед ней книгу – очевидно, эта книга имела отношение к Александрийскому театру.
Я волновалась, но, может быть, именно поэтому заметила многое, на что при других обстоятельствах не обратила бы никакого внимания. Во-первых, я заметила, что Глафира Сергеевна изменилась – прежде была тонкая, гибкая, а теперь пополнела, и на шее, под самым подбородком – я все рассмотрела! – появилась большая морщина. Несмотря на свой гордый вид, она держалась напряженно, точно в глубине души не была уверена, что имеет право сидеть в этом прекрасном номере гостиницы и разговаривать с такими умными, образованными людьми. Во-вторых, я заметила, что Мите не нравится этот слащавый гость и еще меньше нравится, как ведет себя с ним Глафира Сергеевна. В самом деле: она уронила платочек, гость подхватил, подал. В ответ Глафира Сергеевна протянула руку – и он элегантно поцеловал ее.