Биянкурские праздники - Нина Берберова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он клялся мне, что простится со мной, — сказал Илья.
Оба находились друг от друга в расстоянии одного шага, в полной темноте. Илья протянул руку, нашел руку Веры Кирилловны. Рука Веры Кирилловны дрожала.
Прошло несколько минут.
— Мы с вами, мама, всегда искали путей самых трудных, — сказал Илья глухо, — другим они не под силу. Васе оказалось не под силу, но вместо Васи придет к нам кто-нибудь другой, и, может быть, не один, а может быть, когда-нибудь вернется и Вася.
Она начала дрожать еще сильнее.
— Скажи, Ильюша, не томи, — прошептала она, — о чем ты? Скажи…
— Нет, нет, ничего не могу сказать, ничего сам не знаю.
Она отняла руку, закрыла лицо.
— Когда же будут высланы деньги? — спросил Илья. — Люди готовы, могут в пятницу выехать.
— Жолифлер получил деньги сегодня и сказал, что завтра же вышлет их Расторопенко.
Она прошла мимо него, как тень. Он следил за нею, душа его разрывалась от жалости.
— Ты знаешь, кто внизу? — спросила она с робостью, берясь за косяк. — В кухне он ночует с Анютой. После ужина привезли его из Л. За три дня они прошли километров двадцать пять, не больше, ему стало худо, он дал наш адрес. Девочка испугана. Он очень слаб.
Илья слышал ее шепот. Теперь он держал ее за концы платка.
— Вы знаете, кто эта девочка? Он вам не говорил?
— Нет, он вообще не говорит, он много кашляет. У него жар.
— Надо завтра чуть свет Марьянну за доктором послать.
— Он не хочет доктора.
Ее шепот и шорох ее движений таяли где-то совсем близко от Ильи. Она легко провела рукой по его голове и вышла. Он услышал, как скрипят ступени лестницы, приставленной к дому.
Итак, где-то подле Дижона его поезд встретился с поездом Васи. С оглушительным свистом налетел паровоз, загрохотали вагоны, сливая два шума в один, в окнах замелькали другие окна, стенки вагонов, мгновенные просветы… Он ничего этого не видел, ничего не знал. И теперь с Васей было покончено. Дальняя дорога его наконец определилась.
Глава седьмая
— Ну, здравствуй, мужик, — сказал Адольф насмешливо.
— Здравствуй, — сказал Вася.
Люди, спешащие с поезда, не дали им остановиться, заторопили их к выходу.
— Где твои вещи?
— У меня нет вещей.
На нем не было даже пальто, и видно было, что за ночь в поезде он продрог: нос его покраснел, а руки, вылезающие из рукавов куртки, стали даже слегка лиловатыми. Вид у него был какой-то нечесаный, неопрятный.
— Видишь ли, — начал Адольф, опять довольно презрительно, — я должен тебе признаться: телеграмма, посланная тебе в субботу днем, была от меня. Илья, конечно, не мог телеграфировать тебе.
— Я так и понял, — кивнул Вася, — Илья не стал бы.
— Вот как? Значит, ты решил ехать? Тем лучше.
— Я решил, но я дал слово Илье, что не уеду, не простившись с ним. Поэтому я так и спешил, чтобы застать его здесь, чтобы не разминуться.
Адольф поморщился.
— Ну это ты прогадал, мужик: он уехал сегодня утром. Ему передали, что тебя вызывают, и он помчался держать тебя за хвост.
Вася остановился. Его красные щеки теперь казались одутловатыми, а испуганные, выцветшие глаза вызывали у прохожих сочувствие.
— Я не увижу его? — пробормотал он. — Но я клялся ему…
— Ты ни при чем, это он виноват, что не подождал тебя.
Они сели в автомобиль.
— Улица Ганнерон, 14, — сказал Адольф, — я отвезу тебя в гостиницу, завтра уедешь.
Вася, оглушенный, смотрел на Адольфа, он совершенно не узнавал его. Кроме того, он был очень голоден.
— Откуда ты знаешь, что Илья уехал? — сообразил он спросить.
Адольфа раздражали вопросы.
— Ему вчера сказали, что послана телеграмма, с его характером не мог же он сидеть здесь? Кроме того, я только что звонил в гостиницу.
— Ему сказали нарочно? — спросил Вася беспомощно.
— Не твое дело. Боже мой, Васька, до чего ты деревенщиной стал!
«Это он мой автоматизм так называет», — подумал Вася. Ему вдруг стало совестно: вот он в Париже, вот он на пути, который сам избрал. Нет, он просто никуда не годен!
Они неслись по широким многолюдным бульварам.
— Это Триумфальная арка? — спросил Вася.
— Нет, это ворота Сен-Дени.
С ним совершенно не о чем было говорить.
— Ты не думай, что я совсем дурак, — сказал Вася, — просто душа не лежит к разговорам.
— Переживаешь, в себе копаешься? Понимаю. Остался таким же недорослем, каким был.
«Все равно, лучше не отвечать, — подумал Вася. — Куда мы едем? Лучше бы уж с вокзала на вокзал».
Но из грубых, отрывочных слов Адольфа выяснилось, что Васин поезд уходит завтра, в семь десять вечера. А до того времени он свободен, он может пойти сегодня вечером в кино, идет «Ангел улицы» — ты, небось, и в кино три года не был? Кроме того, можешь купить себе пальто, я дам денег. Нет, к Александру Адольфовичу нельзя зайти, он слишком занят.
Бензин и пыль были ему отвратительны сладковатым своим привкусом. В гостинице Адольф сам сговорился с хозяйкой. Да, как же, имеется свободная комната, та которую нынче ранним утром освободил приезжий из Прованса.
— Я тебе оставляю пятьсот франков, купишь пальто и проживешь до завтра. Завтра часов в шесть приду за тобой, привезу билет и паспорт.
Вася постоял посреди комнаты с пятью сотенными билетами в руке. Как просто все, как невероятно просто! Только с ним может происходить такое, оттого, что он ничтожен, жалок, оттого, что жизнь бежит мимо него.
Адольф ушел, и теперь Вася знал, что ему надо делать. Это одно и мучило его всю ночь. С успокоением взглянул он на деньги, сунул их в карман, побежал вниз и спросил, где почта.
Два раза он терялся в шумных и светлых улицах. Наконец после долгого стояния в очереди — в конце месяца всегда столько бывает денежных отправлений — он отправил Габриелю взятые у него накануне двести франков. Выйдя с почты, он купил в колбасной две пары сосисок и фунт горячей капусты; у себя в номере он все это съел, забыв о хлебе.
Ему предстояло прожить таким образом почти два полных дня. Он никого не знал в Париже, о сне он не мог и думать. На улице было весело и свежо, но не было пальто и денег на него тоже уже не было — Вася в точности не знал, что могло стоить, вообще, парижское пальто. Он сел к окну и стал смотреть на улицу. Он презирал себя, все ему было отвратительно, что имело касательство к нему. Он видел себя лживым, глупым, недостойным ничьей любви, предавшим Илью, обманувшим Веру Кирилловну. Особенно стыдно, почти страшно было ему вспомнить Марьянну, ее широкую рабочую спину, когда мешала она пойло свиньям, ее глаза, счастливые, влюбленные глаза, когда смотрела она на Габриеля. Все, что прямым путем не относилось к нему, словно зараженному дурной болезнью и распространяющему глухую заразу, все имело для него неизъяснимую, сладко-унижающую прелесть.
Он вспомнил Терентия Федотова, батрака, работавшего у них этим летом. Федотов так до конца и не понял, что отлично они могли справиться и без него: Илья нарочно взял его, чтобы научить, чтобы дать возможность с осени устроиться самостоятельно. И Терентий Федотов собрал трех земляков (один даже жену привел) и осел километрах в трехстах. Илья ему и контракт растолковал.
Нет, нет, он не мог жить ни там, ни здесь. «В такой гостинице обыкновенно стреляются», — подумалось ему. Он не застрелится, он испробует еще один способ жизни. Папаша, Степан Васильевич, небось встретит его на московском вокзале, том самом, с которого когда-то все они уехали; и тогда уже был в нем этот яд, но он был тайным. Адольф вынырнул из-под земли со всеми своими письмами; Адольф дал яду этому разлиться в его жилах.
Первое письмо пришло год назад. Да, ровно год. Адольф тогда только спрашивал: хочешь? И Вася ответил: хочу-то хочу, но не верю. С тех пор прошло много месяцев, весной одно время он вовсе перестал отвечать Адольфу; это было на Пасху, после того, как побывал у них на ферме тот человек, тот слепой старик, бывший, говорят, сельский учитель.
Он уже не помнит ни одного слова из тех, что говорил этот необыкновенный гость. Он не может вспомнить ни одной его песни. Теперь, когда, одряхлевший и ослепший, странник опять пришел к ним на ферму, в нем по-прежнему не было ни благости, ни прощения. Что же это за христианин, который полон такой суровости, такой взыскательности? Благословляет ближних, но на далеких шлет анафему, просит у Бога для них болезней и голода. Не узнал Вася до конца захожего гостя, это будет его в Москве мучить. А Илья? Три года смотрел он на него, когда тот пахал, чистил хлев, строил пристройку, когда рубил кривое дерево у дороги, которое долго, должно быть лет тридцать, мешало почтальону и всем другим. Три года он ходил за ним следом и «ничего не понял», как сказала Вера Кирилловна. «Поймешь — вернешься». Это пустые слова, это невозможно! Вернуться? Как, зачем? Нельзя вернуться ни житейски, ни душевно. Нет, кто попадает туда, тот не возвращается. Но кто же туда попадает?