Житейские воззрения Кота Мурра - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хор
Ессе quam и т. д.
Затем белый:
Фыркай, злись, урчи, мяучь,Только не царапай.Вкрадчив будь, учтив, певуч,Цапай тихой сапой!
Хор
Ессе quam и т. д.
Затем друг Муций:
Всё про нас макаки врут,Знать, решили слопать.Точат зубы, нос дерут...Дудки, близок локоть!
Хор
Ессе quam и т. д.
Я сидел подле Муция, и посему теперь наступил мой черед импровизировать. Все соло, до того пропетые, так сильно отличались от стихов, которые я слагал ранее, что я пришел в немалое беспокойство и страх, как бы не погрешить против тона и композиции столь целостного творения. Оттого, когда хор закончился, я еще безмолвствовал. Уже многие подняли стаканы и восклицали «Pro poena» [95], но я, напрягши всю мощь своего духа, запел:
Хвост к хвосту, к челу чело, ―Нас не троньте, крошки,Мы филистерам назлоЗабулдыги-кошки!
Хор
Ессе quam и т. д.
Моя импровизация снискала долгие, несмолкаемые похвалы. Великодушные юноши, ликуя, ринулись ко мне и, заключив меня в свои лапы, прижимали к своей трепещущей груди. Итак, и здесь распознали во мне дивный гений! То была одна из прекраснейших минут моей жизни. Затем в честь многих великих, славных котов, преимущественно тех, коим, невзирая на их величие и славу, чуждо всякое филистерство, что доказали они и словом и делом, было провозглашено пламенное «ура!», после чего мы расстались.
Однако пунш изрядно-таки ударил мне в голову. Мне чудилось, будто крыши кружатся; я едва смог с помощью хвоста, употребленного мною в виде балансира, сохранять равновесие. Верный Муций, заметив мое состояние, подхватил меня и счастливо доставил через слуховое окно домой. От столь сильного головокружения, никогда мною доселе еще не испытанного, я еще долго не мог...
(Мак. л.) ...так же хорошо знал, как и остроумная госпожа Бенцон. Но что именно сегодня, сейчас я получу весть о тебе, верная душа, этого не предчувствовало мое сердце. ― Так сказал маэстро Абрагам, узнав с радостным удивлением руку Крейслера на полученном письме, запер его, не распечатывая, в ящик письменного стола и отправился в парк.
Издавна маэстро Абрагам имел обыкновение несколько часов, а то и дней не распечатывать полученные письма. «Если письмо неинтересно, ― говаривал он, ― то промедление несущественно; если в нем дурная весть, я сберегу еще несколько веселых или по крайней мере беспечных часов, если же добрая, то человек рассудительный может и потерпеть, чтобы потом полнее насладиться радостью». Это обыкновение маэстро Абрагама следует осудить, ибо человек, у коего письма всегда залеживаются, совершенно непригоден ни к коммерции, ни к сочинению политических, равно как и литературных обозрений; из вышеизложенного явствует также, сколь много бедствий может проистечь отсюда для лиц, каковые не состоят ни коммерсантами, ни газетчиками. А что до настоящего биографа, то он совершенно не доверяет стоическому равнодушию маэстро Абрагама и приписывает это его обыкновение скорее сильной его робости перед тайной запечатанного письма. Ибо есть некое совсем особое удовольствие в получении писем, и оттого-то особенно приятны нам лица, ближайшим образом содействующие этому удовольствию, а именно почтальоны, как заметил уже где-то один остроумный писатель. Да, пожалуй, это можно было бы назвать очаровательным самообманом. Биограф припоминает, что, когда он, будучи в университете, долго и тщетно ожидал письма от некоей возлюбленной особы, что доставляло ему немалые муки, он со слезами на глазах попросил почтальона, чтобы тот постарался как можно скорее принести ему письмо из родного города, за что получит как следует на выпивку. Парень с хитрой миной пообещал исполнить просьбу и через несколько дней, когда письмо и в самом деле пришло, торжествуя, вручил его ― будто и впрямь только от него зависело сдержать свое слово ― и без зазрения совести взял деньги. Впрочем, биограф, должно быть, чересчур приверженный к самообману, не знает, испытываешь ли ты, любезный читатель, вскрывая полученное письмо, такое же чувство, как он, ― при всей огромной радости, такой же странный страх, вызывающий сердцебиение, даже когда письмо навряд ли содержит что-нибудь важное для тебя? Быть может, здесь пробуждается то сжимающее сердце чувство, с каким мы глядим в ночь будущего. И как раз потому, что достаточно легкого нажатия пальца, чтобы сокровенное стало явным, единый этот миг и полон такого напряжения, такой неизъяснимой тревоги. Увы! Сколько прекрасных надежд разбила роковая печать, сколько дорогих грез, страстных, заветных желаний нашего сердца превратилось в ничто. Маленький листок почтовой бумаги стал как бы волшебным заклятием, иссушившим цветущий сад, где мечтали мы бродить, и жизнь предстала перед нами неприветливой, безотрадной пустыней. Но если не мешает собраться с духом, прежде чем вверить сокровенное легкому нажатию пальца, то можно простить и маэстро Абрагаму ранее осужденную нами привычку, привязавшуюся, впрочем, и к самому биографу с той роковой поры, когда каждое полученное им письмо напоминало ящик Пандоры, откуда, едва только он раскрывался, вылетали на свет тысячи бед и несчастий. Хотя маэстро Абрагам и теперь запер письмо капельмейстера в ящик своего пульта, или письменного стола, и отправился погулять в парк, благосклонный читатель все же немедля узнает дословно содержание письма. Иоганнес Крейслер писал:
«Дорогой маэстро!
«La fin couronne les œuvres» [96], ― мог бы я воскликнуть, подобно лорду Клиффорду в шекспировском «Генрихе VI», когда весьма благородный герцог Иоркский нанес ему какой-то штукой смертельный удар. Ибо, свидетель бог, моя шляпа свалилась тяжелораненая в кусты, и я вслед за ней, навзничь, как тот, о ком говорят: он сражен, или ― он пал в бою. Такие люди редко снова поднимаются, однако Ваш Иоганнес, дорогой маэстро, совершил это, и притом немедленно. О моем тяжелораненом товарище, павшем, правда, не бок о бок со мной, а полетевшем через мою голову или, скорей, с головы, я уже не мог позаботиться, так как был достаточно занят тем, чтобы изрядным скачком в сторону ― я беру здесь слово «скачок» не в философском, а исключительно в гимнастическом смысле, ― увернуться от дула пистолета, который некто случившийся поблизости, чуть ли не в трех шагах, направил прямо на меня. Но я совершил нечто большее: я неожиданно перешел от обороны к нападению, бросился на пистолянта и без дальнейших церемоний воткнул в него свою шпагу. Вы всегда упрекали меня, маэстро, в том, что я не силен в историческом жанре и не способен ничего рассказать без ненужных фраз и отступлений. Что ж Вы скажете теперь о весьма лаконичном рассказе про мое итальянское приключение в зигхартсгофском парке? Кстати, великодушный князь столь милостиво управляет им, что терпит там даже бандитов, ― возможно, приятного разнообразия ради?
Примите все сказанное, дорогой маэстро, лишь как предварительный краткий указатель содержания исторической хроники, которую я, если не помешает мое нетерпение и господин приор, хочу написать для Вас вместо обычного письма. О самом приключении в лесу мне остается добавить немного. Когда грянул выстрел и просвистела пуля, я тотчас же понял, что сей гостинец предназначался мне, ибо, падая, ощутил жгучую боль в левой стороне головы, которую конректор в Генионесмюле справедливо называл упрямой. И в самом деле, мой доблестный череп упрямо воспротивился гнусному свинцу, так что след от раны едва заметен. Но сообщите мне, дорогой маэстро, сообщите мне сейчас же, или сегодня вечером, или по крайности утром, как можно раньше, в кого заехал я шпагой! Мне было бы очень приятно услышать, что я пролил не обыкновенную человеческую кровь, а хотя бы несколько капель принцева ихора, ― во всяком случае, я надеюсь, что это так. Да, маэстро! Вот и привел меня случай к поступку, что предвещал мне зловещий дух у Вас в рыбачьей хижине! Неужто маленькая шпага в то мгновенье, когда я воспользовался ею для защиты против убийцы, превратилась в страшный меч Немезиды, карающей злодеяние? Напишите мне обо всем, маэстро, и прежде всего о том, что это за оружие Вы вложили мне в руки, то есть что это за маленький портрет? Но нет ― нет, не сообщайте мне о нем ничего! Пусть этот лик Медузы, перед чьим взором оцепенел дерзкий преступник, остается для меня самого необъяснимой тайной. Мне сдается, будто этот талисман потеряет свою силу, как только я узнаю, какое созвездие превратило его в волшебное оружие. Поверите ли Вы мне, маэстро, я до сих пор даже не рассмотрел еще как следует Вашу маленькую картинку. Настанет пора, Вы расскажете мне о ней все, что мне нужно знать, и тогда я верну Вам талисман. Ни слова более о нем! Итак, продолжу историческую хронику.