Малая Бронная - Ольга Карпович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ну тебя, – отмахнулся он и полез в автобус.
На крыльцо выскочила Люся, неся на вытянутых руках огромную картонную коробку.
– Посмотрите! Посмотрите, что у меня! – голос ее звенел с таким юным задором и энтузиазмом, словно она и не пила вчера чуть ли не больше всех – преимущество ранней молодости.
Акбар насторожился, Володя заглянул в коробку и отпрянул:
– Это что, крысы, что ли?
– Сам ты крыса, это поросята! – обиделась Люся. – Петруша родил, представляете? Я утром прихожу в номер, а он такой довольный – и поросята кругом. Оказывается, он женщина. Как же мне теперь его называть? Может, Петрарка?
– Господи, как же мы теперь твою свиноферму в Россию повезем? Они же без прививок, их в самолет не пустят, – засуетился Сергей Иванович.
Люся, беспечно пожав плечами, потащила своих питомцев в автобус. Последним на ступеньках гостиницы появился Авалов. Спокойный, уверенный в себе, властный, как и всегда, этакий мистер Зло, Дарт Вейдер, только без черного шлема.
– Доброе утро! – бросил он мне.
Я боялась, что он забудет вчерашнюю ночь, не вспомнит наутро о том, что говорил мне. Но он помнил, это ясно видно было по его ускользающему взгляду, по глазам, впервые в жизни не глядящим на меня прямо и пристально, а прятавшимся, намертво приклеившимся к какой-то точке на моем лбу. Он помнил и знал, что я помню. И больше всего на свете боялся того, что я начну требовать выполнения обещаний.
– Как ты? Голова не болит? – попробовала еще пошутить я.
– Спасибо, все прекрасно, – сухо бросил он и поднялся в автобус проверять, вся ли группа на местах.
И тогда я поняла, что на этот раз действительно все. Что он никогда мне не простит того, что я видела его слабость, его страх и сомнения. Что его единственный выход теперь – выбросить меня, вычеркнуть, словно меня никогда и не существовало. Только это поможет пережить жгучий стыд за вчерашнюю ночь. Ведь он не должен позволять себе быть слабым, быть человеком – только не он, не знающий сомнений, сильный и гордый властелин самого мимолетного из искусств. До чего же он оказался мелок, самый подлый подвид труса, не способный признать ни на йоту своей слабости, не умеющий просить прощения, не видящий собственной подлости.
– Проходи в автобус, – произнес он, не глядя на меня, и, выхватив из кармана заигравший мобильник, сказал в трубку: – Алло. Да, Нина, ну как там? – и прошел мимо, направляясь к своему джипу.
И в то же мгновение внутри меня поселилась тупая ноющая боль. Она гнездилась где-то в животе, не слишком сильная, скорее противная, с ней вполне можно было действовать, разговаривать, даже смеяться. Но она не давала забыть о себе ни на минуту, выгрызала нутро, медленно и изматывающе, заставляла пальцы судорожно сжиматься, а сердце – пропускать удары. Она окрашивала горечью любое событие, любую встречу. Мне еще только предстояло научиться с ней жить.Боль жила во мне все долгие часы перелета. Никто уже не балагурил, не травил анекдоты, не порывался немедленно, не сходя с места, напиться в дым. Все были мыслями уже дома, в повседневных делах и заботах, и воспринимали наше долгое возвращение как возможность не торопясь разобраться с планами на ближайшие недели. Боль пробежала вместе со мной по таким знакомым узеньким улицам старой Москвы, поднялась на каменное крыльцо, вошла в пустую квартиру, споткнулась о брошенные в прихожей туфли, ухмыльнулась забытой на диване книжке. Неужели это я трогала все эти вещи каких-то полтора месяца назад? Сейчас все казалось чужим, далеким, ненужным, как забытые осенью на даче и найденные следующим летом выгоревшие куклы когда-то в детстве. Боль заставила меня не раздергивать штор, не включать телевизора. Уложила на кровать и принялась спартанским лисенком грызть мое тело изнутри.
Я позвонила Авалову через три дня, когда сообразила, наконец, что эта не ослабевающая, лишь набирающая обороты мука должна все же иметь физическую природу. Никакие душевные страдания, какими бы сильными и безнадежными они ни были, все же не валят человека с ног, выкручивая суставы ледяным ознобом. Я позвонила ему не потому, что все еще верила в его любовь, ответственность за того, кого приручил, и прочую высокопарную болтовню. Просто в последние полгода он был для меня самым близким человеком, и я инстинктивно пыталась найти в нем защиту. Я доползла до телефона и простонала в трубку:
– Приезжай, пожалуйста! Мне очень плохо. Я заболела…
– Извини, дружок, сейчас никак не могу, – отозвался он возбужденно и весело.
Где-то там фоном звенели бокалы, слышалось радостное гудение множества голосов.
– Мы тут отмечаем, моя дочь вчера родила. У меня теперь внук, представляешь, какой я старый? – он хохотнул. – Ты там не хандри и давай поправляйся.
И тогда я сказала:
– Я тебя ненавижу! Я знаю, ты сдохнешь один, в пустой квартире, никому не нужный, забытый. Будь ты проклят.– Ты с ума сошла? Вот дура-то! – отозвался он почти ласково и повесил трубку.
Я сказала «ненавижу». Я знала на ощупь все его тело, каждую косточку, каждый шрам. Я помнила, как он смешно морщит нос, просыпаясь, как пахнут его волосы, как подрагивают пальцы, когда он проводит ладонью по моей спине, как вздрагивает его горло, когда он падает на постель, опустошенный. И пожелала ему сдохнуть. Я инстинктивно, не отдавая себе в том отчета, желавшая быть его плотью и кровью, матерью его детей, быть с ним всегда и везде, прокляла его и всю нашу такую тяжкую, такую безысходную любовь. Любовь, которой не было.
Я отодвинула телефон и легла умирать. Мир раскололся пополам, и мне больше ничего не было в нем нужно.
Вполне возможно, я бы и в самом деле умерла, медицина не исключает такой исход. Если бы не Костя, мой сосед по лестничной площадке, единственный обожаемый сын вздорной стареющей Вероники Константиновны, с которой он и делил соседнюю квартиру. К тридцати пяти годам Костя неожиданно понял, что все его связи с женщинами начинают трещать и рушиться в одной и той же точке – после знакомства очередной пассии с тиранствующей мамахен. И, осознав, принял решение женщин больше домой не водить. Тут ему очень кстати пришлась новая соседка, вечно пребывающая в разъездах и вручившая страдальцу ключи от своей часто пустующей квартиры со строгим наказом дебошей не устраивать и постельное белье после своих визитов менять.
Костя, бедолага, перепутал дату моего возвращения и заявился в мою квартиру с девочкой. Можно только представить, каким разочарованием для него было найти в тот вечер на ложе любви корчащуюся от боли хозяйку квартиры. Тем не менее, обнаружив неприятность, Костя, недолго думая, сгреб меня в охапку и потащил в ближайшую больницу.
Оказалось, внематочная беременность. Потом каталка, наркоз, операция, пыльная палата. Я лежала на продавленной койке, смотрела на пожелтевший больничный потолок, на треснутый плафон люстры, вокруг которого роились мухи, и думала о том, что от настоящей большой любви рождаются пухлые, пахнущие молоком младенцы, а от нашей бессмысленной, омерзительной связи зародилось вот это, чужое, ненужное, которому даже места не нашлось в материнском теле. Потом я представляла себе, что этот ребенок родился, что это сын, задумчивый странный мальчик с цепкими охристыми глазами, что однажды Авалов приходит ко мне. Просит написать новый сценарий, а я говорю ему, прижимая ребенка к груди: «Я больше этим не занимаюсь. Я теперь мама». Потом я вообще уже ни о чем не думала, только заключала сама с собой пари, сколько мух врежется в тусклую лампочку за ближайшие полчаса.Однажды проведать меня пришел Андрей. Бухнул на тумбочку мешок яблок, сел на краешек кровати.
– Ты чего это удумала, а? – с мягкой насмешкой спросил он. – Ну-ка, выздоравливай немедленно.
Он был такой спокойный, сильный и простой, и мне вдруг показалось, что ничего не случилось между нами, никаких надсадных сцен ревности, отвратительных объяснений, размолвок, измен. Захотелось забраться к нему на руки, прижаться лицом к плечу и чувствовать только тепло и силу его больших мужских рук.
Я потянулась к нему, ткнулась лбом в грудь. Он отстранился с виноватым видом.
– Марин, ты извини, я не могу… Понимаешь, мы с Наташкой, наверно, поженимся… Не обижаешься?
– Нет, – покачала головой я. – Нет, все правильно. Так и надо.
Когда меня выписали, на улицах была уже осень. Ветер мел по тротуарам ворох разноцветной листвы. Разбитое солнце моргало осколками в лужах. Пахло дымом и холодом. Мне больше не хотелось умереть. Мне вообще больше ничего не хотелось.Премьера нашей тибетской картины состоялась в декабре. Москва вся была усыпана серебряной снежной трухой, мерцала и искрилась. Из каждой витрины похохатывал басом меднорожий Санта-Клаус. А в магазинах некуда деваться было от громадных ящиков с подгнившими мандаринами.
Этот феномен всегда поражал меня. Ведь вроде бы ясно, что вся эта предновогодняя канитель – только мишура, прошлогодняя вата с кругляшками застрявшего конфетти, фальшивая позолота, по случаю вытащенная с антресолей. Ведь вроде бы и тебе уже не восемь лет, чтобы верить, что очередной поворот календаря принесет чудо. А все равно почему-то ходишь, приятно взволнованная, полная ожиданий, и в носу щекочет, как от шампанского.