Последний сейм Речи Посполитой - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кастелян и Заремба, оттиснутые на конец стола, сидели рядом.
— Ты согласился бы отправиться в далекое путешествие? — спросил тихо кастелян.
— Если какая-нибудь важная надобность и вы прикажете, дядя...
— Если ты хочешь, можешь поехать в Петербург в качестве сопровождающего того, кто отвезет трактат...
Север поднял изумленные глаза на кастеляна и услышал дальше:
— Будь готов на всякий случай... Многие хлопочут уже об этой чести. Я желаю ее для тебя. Не проговорись только никому об этом. Постарайся понравиться послу...
В зале поднялся вдруг шум. Лакеи внесли огромные корзины, из которых Сиверс стал вынимать драгоценные подарки и раздавать их детям, отвечавшим ему взрывами восторга. Дамы были растроганы до слез его великодушием.
— Пойдем пройдемся, — предложила Иза. — Я не переношу шума.
Заремба послушно встал, и оба пошли по аллее, вдоль зеленых шпалер деревьев.
Птицы щебетали над их головами, перелетая с дерева на дерево, терпкий запах недавно подстриженных самшитов щекотал ноздри. Солнце стояло уже низко, и с полей веяло холодом. Они шли молча, часто взглядывая друг на друга, в чем-то оба неуверенные, оба взволнованные, оба с беспокойно бьющимися сердцами. Что-то свершалось между ними, еще слабое, незримое, как паутина, еще хрупкое и тревожное, но уже охватывавшее их, словно предчувствие того, что должно сейчас случиться. Заремба почувствовал неизбежность этого, — об этом говорили ее глаза, удивительно блестящие и в то же время отсутствующие, ее задумчивое лицо, ее трепещущие уста и словно с трудом сдерживаемый крик. Она шла чуть-чуть согнувшись, вся сосредоточенная, точно шла навстречу чему-то долгожданному. Какие-то вихри потрясали ее, какие-то мысли клубились в ее голове, и в груди теснились бурные чувства. От всего существа ее веяло лихорадочной тревогой, она шла, все ускоряя шаг, нервно кутаясь в золотистую шаль, спадавшую с ее плеч.
— Помнишь наши прогулки в Гурах? — спросила она, внезапно остановившись.
— Я хотел бы о них забыть, — вырвался у него ответ, которого он не мог сдержать.
— Почему? — спросила она коротко, побледнев.
Холод пронизал его сердце, но, сжалившись над ее бледностью, он прибавил:
— Мне кажется, ты устала. Сядем...
— Почему? — повторила она, вызывая удар, которого ждала со склоненной головой и замирающим сердцем.
— Чтоб не помнить твоих измен, — его голос прозвучал тяжелый, как камень.
Она опустилась на скамью, скрытую в нише зелени, горький упрек блеснул в ее пылающих глазах, а лицо окутала жгучая паутина стыда.
— Ты хотела, — я и сказал тебе. Ты изменила мне, ты была моей, — ты клялась мне, я тебе верил, а ты вышла за другого. Тебя прельстило богатство и свобода распоряжаться собой, — продолжал он неумолимо. — Понятен ли тебе язык чужого несчастья? Верно, постоянные балы, ассамблеи, амуры не оставили тебе свободного времени для размышлений, — издевался он, увлеченный неожиданно подступившей горечью. — Ты никогда не любила меня, и все твои клятвы были лживы, лживы были твои поцелуи, — все, все было лживо! Ты только испытывала на мне свои силы, на моем сердце ты примеряла свое кокетство, как примеряют на манекене наряды, для выучки и развлечения.
— Север! — простонала она. — Север, пощади меня!
— Ты надругалась надо мной, но надругалась и над самой собой, — продолжал он негодующим тоном и, охваченный порывом жестокости, стал перечислять все ее преступления. Ничего не прощал ей и, совершенно не разбираясь в словах, хлестал ее диким, язвительным презрением. Наконец-то пришел к нему желанный миг расплаты за мучения, за все минуты отчаяния. Она сидела перед ним с лицом, залитым слезами, точно прикованная к позорному столбу, еле живая от муки и такая беззащитная, такая страдающая и печальная, что ему вдруг стало ее жаль. Перед ним была уже не прекрасная и гордая камергерша, дама королевских салонов, была даже не прежняя Иза из Гур, а какое-то несчастное существо, корчащееся в муке, терзаемое когтями горя и отчаяния.
Он сам испугался того, что сделал, не зная, что будет дальше. Она подняла на него свои влажные от слез глаза и сквозь сияющую нежностью улыбку прошептала:
— Я люблю тебя, я всегда тебя люблю!
Он вскочил, чтобы бежать, словно охваченный ужасом. Такими неожиданными показались ему ее безумные, невероятные слова. Какой-то головокружительный вихрь охватил его. Он стоял, ничего не понимая, охваченный лихорадочной дрожью; смотрел в ее широко раскрытые глаза, точно в зловещую пропасть. Вдруг точно свет молнии пронизал его сердце, омраченное страхом, и залил его ослепительной радостью, — он понял правдивость ее слов и поверил в чудо. Подхваченный пламенным вихрем, бросился к ее ногам, к ее раскрытым объятиям, точно к вратам рая. То, что было для него вечной мечтой, снизошло на него теперь благодатью счастья, лучезарным гимном любви. Он обнял ее в горячем порыве своей любви, осушил поцелуями ее слезы и затопил такою силою чувства, что она искала жадными устами его уст, что каждый ее взгляд был поцелуем, а каждый поцелуй — признанием, клятвой и пламенной отдачей на смерть и на жизнь. Ее шепот, полный страстного жара, опутал сладостной мелодией его душу, и он почувствовал всю радость любви и счастье целой жизни.
— Дай уста, дай еще! — шептал он порывисто и пил из них ненасытно нектар счастья.
— Пожалей, я умру... — прошептала она, слабея.
Он выпустил ее из объятий, сам теряя сознание и ничего не видя от охватившего его жара. Но прежде чем он успел опомниться и связать разбегающиеся мысли, он снова почувствовал на своих устах ее жгучие уста, и новые волны зноя увлекли его на самое дно неизъяснимого блаженства.
Со стороны террасы послышались детские возгласы. Оба быстро встали и, держась за руки, как когда-то в Гурах, проскользнули в парк, за шпалеры.
Их охватила тишина, холод и зелень, пронизанная красноватыми отблесками заходящего солнца. Высокие березы неподвижно белели; и только низкий кустарник шуршал и дрожал пугливо.
Они пошли по какой-то тропинке, не зная, куда и зачем, но уже объединенные чувством и счастьем. Оба молчали; обоим было достаточно пожатия руки, глубокого взгляда друг другу в глаза, произнесенного иногда шепотом слова, сорвавшегося с уст вместе с поцелуем. Их души принимали в себя тишину этих деревьев, торжественную тишину всезабвения и всепрощения.
Иногда они смотрели на солнце, проглядывавшее между стволами, или пускались бежать, точно испуганные дети, — прятаться в чащу и темные закоулки. Иногда присаживались на дерновые скамейки, окруженные орешником, чтобы освежить себя поцелуями, шепнуть друг другу чуть слышно нежные слова, посмеяться ни с того ни с сего над чем-нибудь и снова убежать без всякой причины, как когда-то в Гурах.
Они вошли в фруктовый сад, и дорогу им преградили ветви, отягченные яблоками. По земле стлался зеленый ковер травы, густо усеянный цветами. Извилистая тропинка вела в глубь сада. Иза пошла по ней не задумываясь. По дороге сорвала яблоко, откусила и подала ему, смеясь.
— И Адам вкусил и был изгнан из рая.
— Ах ты, Ева, искусительница Ева! — весело смеялся он.
— То Адам; а Север вкусил и был впущен в рай. Послушайся, и войдешь в него.
Они вышли на лужайку, пересеченную серебристым ручейком, всю заросшую незабудками. На ней паслось небольшое стадо белых овец и резвились ягнята в голубых намордниках. Какой-то крестьянин, живописно опершись на изогнутый конец посоха, причудливо разукрашенный лентами, и со свирелью у рта, стоял там точно на страже.
— Прямо живьем перенесено с французской гравюры, — удивился Север, но удивление его еще больше возросло, когда она завела его в маленький дворик, за невысокий ивовый плетень, где стояла низенькая избушка, покрытая соломой. К ней жался крошечный хлев, перед которым весело вилял хвостом грозный цепной пес и кудахтала стайка кур. Пол избушки был выложен дерном, у порога посыпан желтый песок, на крыше бесцеремонно ворковали голуби, а над настежь раскрытой дверью пухленькие амуры держали в руках белую доску, на которой в рамке из плюща красными буквами алели слова Виргилия:
«Любовь все побеждает, и мы склоняемся перед любовью».
На пороге стояла красивая пастушка, разукрашенная цветами и лентами, вплетенными в причудливо завитые кудри, и, кланяясь им до земли, приглашала зайти в восьмиугольную комнату, подделанную под крестьянскую, уставленную простой мебелью, но по стенам увешанную гобеленами, изображавшими нежные пастушеские сцены.
— Хлоя, сошедшая на землю! Совсем как в театре, — воскликнул Север.
— Здесь должен был быть подан сегодня ужин, но из-за утреннего дождя посол предпочел террасу. Как тут, однако, красиво! — восхищалась она.
Какой-то шум раздался за стенами избушки, смешанный с заглушенными звуками мандолины. Заремба побежал посмотреть, чьи это шалости.