Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве Коля не был им, Мазурам, названым братом? Разве, окажись на месте любого из них, Коля не поступил бы так же?! Так что вопрос был один: кто предложит Любаше руку? И ответ на этот вопрос Давид нашёл.
Он припомнил свою жизнь от самого скорбного её начала, хорошо известного ему по рассказам, и чувство огромной благодарности к спасшей и вскормившей беспомощного младенца семье вновь — в который раз! — захлестнуло Давида.
Пора начать отдавать долг. Деньги, зарплата не в счёт, за жизнь и родительскую любовь ими не заплатишь. Помочь брату обрести счастье — вот чем он может отдать семье хотя бы частицу своего долга. Они оба любили Валю, выбора она пока не сделала. Здесь шансы у них были, наверное, равные. Но раз уж судьба кому-то из них жениться на вдове друга, то это обязан сделать он, Давид. Примет или не примет его предложение Любаша, — решит она сама, последнее слово за ней. Но Давид надеялся, что примет. Именно к нему Любаша всегда относилась с открытой симпатией — это знали многие. Нет, ничего между ними, конечно, не было и не могло быть. Но случалось, что Коля даже ревновал — шутливо, конечно, но с той настороженностью в глазах, которая делает шутку натянутой. Так обстояло дело. И поэтому руку свою вдове друга должен протянуть он, Давид. А Игнату сказать: «Раньше постыдился бы признаться, а теперь — не осуди, Гнатушка: не знаю, на каком свете живу, только одну Любашу и вижу…» И на том стоять. Не поверит — поверит, Валины веснушки заставят.
Ещё раз повторил доводы и убедился, что рассудил правильно. Прости, Коля, что поделаешь, судьба такая: жизнь положу, чтобы горечь твою семью не терзала, верным мужем буду и ласковым отцом.
И ещё увидел Давид, как Любаша протягивает ему дочку, ощутил на своей железной шее щекотно обхватившие её детские ручонки, и сердце его замерло от высокого смысла этого видения.
Чтобы не размагничиваться, прокричал Валере, что пора и честь знать, уселся за рычаги и весь сосредоточился на одной мысли: как бы не угробить тягач.
Не розами усыпана, далека ты, дорога домой…
Две страницы журнала
Чем бы ни закончился бой, Гаврилов, отрезвев, всегда испытывал горечь. Он сердцем привязывался к людям и технике, и скорбел, видя, как уносят с поля боя тела товарищей и как дымятся превращённые в груду покорежённого металла умные создания человеческих рук.
На Курской дуге бригада попала в самое пекло, и после битвы Гаврилова направили на уральский завод за новыми машинами. Благодарил, обнимал рабочих, обещал довести свой танк до самого Берлина, а знал, что в лучшем случае хватит этой «тридцатьчетвёрки» на сто — двести километров боёв. Жалел, холил её, как казак коня, и, покидая горящий танк, будто сам испытывал боль от ожогов.
Но в конце концов боль потери стала привычной. В бою танк, если даже он не успел отомстить за себя, гибнет, как солдат: смертью храбрых. Отсалютовали павшим героям — и пошли дальше. Бескровных побед не бывает, кому-то нужно расставаться с жизнью, чтоб жили другие. Жестокое время — жестокая философия.
От фронта и остался у комбата обычай: отгремел бой — считай раны, товарищей считай. Вот и теперь, выйдя на двенадцатые сутки из застругов, Гаврилов по старой привычке прикидывал, чего ему стоил этот бой.
Проснулся Гаврилов от почудившегося ему звонка. Взглянул на светящиеся стрелки часов: целый час до подъёма. Полежал немного с закрытыми глазами, уверился, что больше не заснёт, и вылез из мешка. Сунул босые ноги в унтята, набросил на плечи каэшку и, отстукивая зубами барабанную дробь, разжёг капельницу.
Оделся как следует, налил из термоса чашку кофе (запретил Алексей пить кофе, но лучше бы запретил курить!) и с наслаждением выпил. Что мальчишка, что поседелый мужик — один чёрт, нет для человека большего удовольствия, чем махнуть рукой на запрет. Как сказал бы Валера, — от праматери Евы в генах передалось сие роду человеческому.
Поскрёб пальцем стекло иллюминатора, глянув в темь. Направо чернел гурий. Низ его замело снегом, виднелись только верхние ряды, но Гаврилов не сомневался, что гурий был тот самый, из двадцати двух бочек — отмеченный на карте двумя двойками. Тем более что на вехе рядом с бочками торчала продырявленная кастрюля и деревянная табличка с надписью: «Осторожно, злая собака!» — Тошкина самодеятельность по пути на Восток. «Харьковчанка» мимо прошла, а Тошка, сукин сын, рысьими своими глазами увидел гурий, заработал бутылку коньяка или два блока «Шипки» на выбор, — приз, подлежащий выдаче по прибытии в Мирный. Ста бутылок не жалко — так нужен был этот гурий. Точные координаты! Теперь бы только не сбиться с курса и выйти прямиком к воротам на сотом километре.
Вздрогнул и поёжился: на шею упала ледяная капля, начали таять сосульки. Сбил ту, которая свисала над головой, подсел к печурке, чтобы ощутимее впитывать тепло, взял вахтенный журнал и стал листать его мятые, засаленные страницы. Борька, стервец! Говорил ему: пиши химическим карандашом и ясно, документ ведь, а не девочке записка. «М-о кончилось» — что кончилось? Мясо, молоко или масло? «Петя чувств. себя норм.!» — с Петей ты в шахматы можешь играть и пить на брудершафт, а в журнале указывай должность и фамилию.
Последнюю запись Борис сделал вчера, четвёртого мая. Взглянув на дату, Гаврилов вспомнил, что «зажал» ребятам праздник. Тактично смолчали, никто словом не напомнил, только Вася издалека намекнул: «Неплохо бы сто граммчиков, для аппетиту», — рассмешил всех, и без ста граммов аппетит волчий. Кашу и ту начали экономить, а мяса и запах забыли. Ладно, с голоду помереть не успеем… В застругах, конечно, было не до праздника, а сегодня, сынки, получайте от бати первомайский подарок: спите на один час больше.
Гаврилов, довольный своей придумкой, перевёл стрелку звонка будильника.
А ведь сегодня стукнуло два месяца, как вышли с Востока. Разделил километры на дни, получился средний перегон — двадцать с небольшим