Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут же двери на лестницу распахнулись, и длинный прямоугольник золотистого света пал на часть выстроившихся в боевой порядок профессоров. Мантии их полыхнули. Лица засветились, как у привидений. Несколько минут слепящего блеска, и они, почти одновременно повернувшись, отступили в окрестные тени. Из открытых дверей, сквозь которые изливался свет, на них уставилось чье-то большое лицо.
— Имя? — сдавлено прошептал его обладатель. Из двери протянулась рука и, заграбастав полную жменю винно-красной ткани, подтащила к себе ближайшего из профессоров. — Имя? — повторился шепот.
— Имя мое Цветрез, ага! — прошипел изловленный профессор, — и убери прочь свою глупую лапу, тупой ублюдок.
Цветрез выходил из себя редко и ненадолго, однако теперь он действительно рассердился на то, что его потянули за мантию да еще и помяли ее так грубо, покрыв паутинкою складок.
— Отпусти! — запальчиво повторил он. — Адом клянусь, я добьюсь, чтобы тебя высекли, ага!
Грубиян-лакей наклонился, приблизив губы к уху Цветреза.
— Убью… тебя… — прошептал он — и уж до того равнодушно, что Цветрез перепугался по-настоящему. Все выглядело так, точно этот малый сообщает ему обрывки секретных сведений — будто бы мимоходом (как это принято у шпионов), но конфиденциально. Прежде чем Цветрез пришел в себя, его подтолкнули, и он оказался совсем один в длинной зале. Один, если не считать слуг, выстроившихся вдоль правой стены, и — далеко впереди — хозяина и хозяйки салона, неподвижно и прямо стоявших в сиянии многих свечей.
Возьмись Кличбор загодя обдумывать порядок представления своих подчиненных, он вряд ли набрел бы на счастливую мысль выбрать из всей колоды Цветреза и пойти, так сказать, с карты, настолько лишенной какого-либо достоинства.
Однако случай позаботился о том, чтобы самой близкой к шарившей руке оказалась мантия Цветреза. И чтобы Цветрез, глуповатый попрыгунчик Цветрез, легко, как трясогузка, ступая по серо-зеленым акрам ковра, наполнил, несмотря на свой начальный испуг, воздух — прохладный, ожидающий воздух — тем, чего ни у одного из прочих профессоров в подобных количествах не имелось — теплом, или своего рода живостью, но живостью не человека, а скорее, стекла, — искристой, сверкающей.
Казалось, Цветрез до того радуется жизни, что на саму жизнь у него и времени-то не остается. Каждый миг был для него чем-то ярким, расцвеченным трелью или трещоткой разлетающихся по воздуху слов. Кто мог бы вообразить, находясь с ним рядом, что прямо тут, за ближайшим углом, затаились такие вульгарные чудища, как смерть, рождение, любовь, страдание и искусство? Если Цветрез и знал о них что-нибудь, он держал это знание при себе. Он плыл в своей лодочке над их зияющими, могильными глубинами, меняя курс взмахом весла, когда черный кит смерти или красный кальмар страсти на миг воздымали туши свои над поверхностью вод.
Цветрез прошел треть расстояния, отделявшего его от хозяев, эхо громового голоса, метнувшего его имя через залу еще не умерло, а уж он (с его трясогузочьей походочкой, щеголеватостью, задорным, подвижным личиком, таким готовым развлекать и быть развлекаемым, пусть только никто не принимает жизнь всерьез) расположил к себе Прюнскваллоров. В его глуповатости и задоре определенно присутствовал шарм. Носки его туфель сияли, как зеркала. Ножки переступали словно сами собой.
Профессора, которые, вытянув шеи, следили за его продвижением, перевели дух. Они понимали, что им нипочем не удастся пройтись по длинному ковру с выражением хотя бы близким к выражению Цветреза, и все же каждым шагом своим, каждым наклонением головы он напоминал им, что суть жизни в том, чтобы испытывать счастье.
И ах, сколько было в нем обаяния! Безыскусного обаяния! Когда Цветрезу оставалось до хозяев всего лишь несколько футов, он перешел на танцевальную пробежку и, протянув вперед обе руки, сомкнул ладони поверх вялых белых перстов Ирмы.
— О, ага! Ага! — воскликнул он, и голос его покатил назад по салону. — Это просто, дорогая моя госпожа Прюнскваллор, ну просто… — и обратясь к Доктору, добавил, хватая протянутую тем руку, расправляя плечи и радостно кивая: — Что, разве не так?
— Да, друг мой, надеюсь, именно так все и будет, — вскричал Прюнскваллор. — Как мы рады вас видеть! И между нами, Цветрез, вы так подбодрили меня, право… клянусь всем, что животворит, я благодарен вам всей душой! Не исчезайте на весь вечер, ладно?
Ирма прислонилась к брату и раздвинула губы в мертвой, широкой, точно рассчитанной улыбке.
Улыбке этой полагалось передать сразу многое и среди прочего — безусловное согласие с чувствами, выраженными братом. В ней содержался также намек на то, что при всех присущих Ирме качествах femme fatale[9], в глуби душевной она остается девушкой более чем наивной и ужасно ранимой. Но вечер только еще начинался и Ирма сознавала, что ей предстоит совершить немало ошибок, прежде чем улыбка получится такой, как задумано.
Цветрезу, еще не отведшему взгляда от Доктора, повезло — он не заметил Ирминой попытки что-то ему внушить. Он как раз собрался что-то сказать, когда гулкий и грубый голос взревел в другом конце залы: «Профессор Мулжар», и Цветрез, живо отворотясь от хозяев, щитком приставил ко лбу ладонь, изображая впередсмотрящего, озирающего далекий горизонт. С бойкой, восторженной улыбкой он поворотил свое юркое тело и устремился к столам с закусками, где, сплетя пальцы в узел и высоко подняв локти, пробежался взглядом по винам и деликатесам. Углубившись в созерцание, он покачивался из стороны в сторону на бортиках туфель.
Сколь отличен от него был Мулжар, передвигавшийся длинными, неуклюжими, сердитыми шагами! Да собственно, каждый, в свой черед входивший этим вечером в залу, отличался от всех остальных, только и было в них общего, то цвет мантий.
Фланнелькот, похожий на человека заблудившегося и знающего, что ему еще топать и топать — по крайности милю; грузный, мешковатый, неопрятный Трематод, выглядевший так, словно при всей его силе, при том, как торчит вперед его с батоном схожая челюсть, колени его могут во всякий миг подогнуться, после чего он уляжется спать прямо на ковре. Перч-Призм, жутковато проворный, семенящей, задиристой поступью переходил залу, сверкая под блеском свечей белым дикобразьим лицом, рыская по сторонам черными пуговичными глазками.
Один за другим, поступью такой, поступью этакой, они выступали из холла под оглашавшее их имена набатное уханье, и наконец, только Кличбор и остался в полутьме.
Пока гости один за другим вышагивали, направляясь к ней, по ковру, Ирме хватало времени, чтобы поразмыслить о степени уязвимости каждого из прельщений, кои ей предстояло так скоро пустить в ход. Некоторые были, конечно, решительно невозможны, — но и отвергая их, она с удовольствием перебирала в уме выражения вроде «неограненный алмаз», «золотое сердце», «тихий омут»…
Салон наполнился теми, кто уже представился ей, и по мере того, как гостей прибывало, говор их становился все громче, а Ирма все стояла, замерев, рядом с братом, обдумывая pro и contra новых знакомых, покамест голос брата, жизнерадостный пуще обычного, не оторвал ее от этих раздумий.
— Ну-с, как там Ирма, сестра моя, мое сладкое трепетание? Все воркует? Плотская жизнь не наскучила ей — или наскучила? Ирма, великая зачинательница! Какой решительной, какой воинственной выглядишь ты! Расслабься немного, умягчись в себе. Думай о молоке и меде. Думай о медузе.
— Тише, — прошипела она уголком сложенного в улыбку рта — в улыбку, самую грандиозную из всех, какие до сей поры осмеливалась соорудить. Каждый мускул лица ее честно вершил свое дело. Не каждый, правда, знал, в каком направлении надлежит растянуться, но общий энтузиазм их производил внушительное впечатление. Казалось, все предыдущие искажения Ирминых черт были лишь репетициями. Близился некто в белом.
Этот некто выступал неспешно, но с решимостью, какой он не знал последние сорок лет. Сидя в мирном ожидании на нижней ступеньке лестницы Прюнскваллоров, Кличбор повторял про себя выводы, к которым пришел прежде, и губы его медленно двигались в такт мыслям.
Он порешил, рассудком, что Ирма Прюнскваллор, задержанная в развитии невозможностью дать выход своим женским инстинктам, сможет вкусить наслаждение, ведя жизнь, посвященную его удобствам. Что в последующие года не только он, но и она станет благословлять день, когда он, Кличбор, смог показать себя в достаточной мере мужчиной, проявил мудрость, коей хватило, чтобы вырвать ее, Ирму, из застойного существования и наставить на путь, приведший ее — через супружество — к душевному равновесию, знать которое дано только женам. Существовали сотни разумных причин, по которым ей следовало уцепиться за эту возможность, несмотря даже на его преклонные годы. Но много ли веса имели бы доводы разума для видной собою, гордой женщины, чувствительной, точно чистокровная кобыла, и разодетой по-царски, если б во всем этом не присутствовала любовь? И Кличбор вспомнил, как угнетала его час назад, при пересеченьи двора, эта мысль. Однако сейчас вовсе не справедливость его рассуждений вселяла дрожь в старые колени Кличбора, но нечто другое. Ибо весь его мудрый, практичный план вдруг предстал перед ним в ином свете. Ибо звезды вдруг просияли над всеми его представлениями и помыслами. Все, что было в них точного, стало теперь неуклюжим, непрочным, сквозистым, потому что он увидел ее. И этим вечером не просто сестра Доктора ожидала его, но дочь Евы, живое средоточие — космос, пульс великой абстракции — Женщины. Звалась ли она Ирмой? Она звалась Ирмой. Но что есть имя «Ирма», как не четыре нелепых буковки, расставленных в определенном порядке? К дьяволу символы, безмолвно вскричал Кличбор. Клянусь Богом, она здесь и бесподобна с головы до пят!