Чары. Избранная проза - Леонид Бежин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катя стала судорожно перебирать в памяти то, о чем недавно старалась не думать, от чего беспечно отмахивалась, и ее ужаснуло запустение в собственной жизни. Катя словно бы жила поодаль от нее, по другую сторону загородки, и трудолюбиво возделывала землю, на которой ничего не росло. Ей стало страшно, будто во сне, когда не находишь на привычном месте собственную руку, и Катя с ужасом спрашивала себя: «А жизнь-то?! Жизнь-то?!»
Спрашивала и словно обжимала боязливой рукой пустой рукав…
К Вальке ее пустили через два дня. Наскоро напялив больничный халат, сначала вставший колоколом на спине, а затем опавший и обмякший, Катя ворвалась в палату. К кровати же подошла на цыпочках, выставляя ладони жестом, предупреждающим всякий протест против грубого вторжения.
— Валечка, ведь родные же! Что ж ты от матери-то скрыла!
Валька ей улыбнулась и подмигнула.
— Ничего, мать.
— Очухалась хоть?! Я тебе принесла тут… из буфета. — Катя заглянула в сумку, и глаза у нее увлажнились, словно ее содержимое давало ей смутный повод для нераспознанных ею самой сердечных угрызений. — Пи-рож-ные, — протянула она, вкладывая в это слово признание своей вины и жалостливую просьбу о снисходительности и прощении.
— Помаду дай, — строго приказала Валька, словно это сразу поднимало их над уровнем, на котором выясняется, кто прав, кто виноват и нуждается в прощении. — И карандаш для бровей.
Катя по-солдатски выполнила приказ, зачарованная умилением и нежностью к своему командиру.
— Ну ладно, ладно, — бормотала она, глядя, как дочь красит губы и подводит брови. — Обошлось, и ладно. Мы теперь по-новому с тобой заживем, — точно, точно! Будем к отцу Александру ездить каждую неделю. Ни одного двунадесятого не пропустим, клянусь! Поститься будем, милостыню подавать! — Глаза у Кати засияли сквозь слезы, едва лишь она вообразила, как опускаются ее медяки в протянутые ладони. — Ах, какая будет радость! Радость-то какая! Наш отец Александр, — какое счастье, что он есть, он нас всегда ждет! Дорогунчик наш, загляденье наше, красавчик наш…
— …Игрушка елочная, — улыбчиво подсказала Валька.
Глава двадцать пятая
ВРЕМЯ КОНЧИЛОСЬ
Эта неотступная, навязчивая мысль пробивалась в Жорке тайными, пробуждающими толчками, к которым он прислушивался сначала недоверчиво, но постепенно все больше поддавался их убеждающей силе: «А ведь они его того… убьют… убьют, гады!» Откуда взялась, вывернулась зловещей змейкой эта мысль, он не знал, поскольку никаких явных поводов так думать не было. Но он чувствовал, чуял, как в ясный день по неподвижной оторопи деревьев и разлитой в воздухе тяжкой одури чуют надвигающееся ненастье с градом и молниями.
Самым странным было то, что бывшие дружки его больше не запугивали, не устрашали, не грозили ему. Не требовали, чтобы он, отпавший от компании (а ведь водку когда-то вместе пили!), снова стал присматривать за отцом Александром, наблюдать, кто к нему наведывается, прислушиваться к разговорам и отчитываться — писать эти бумажки, на которые они набрасывались с жадностью и вожделением, словно на страстные любовные письма.
А тут любовь кончилась, и вожделение схлынуло, и все для них стало неинтересно, скучно, ненужно — они встречались с ним и звонили все реже и реже. А когда он однажды сам попытался спросить, как бы указывая им на эту перемену: «Что ж отца Александра-то вы больше не пасете?» — они посмотрели на него с удрученным недоумением, помолчали, покурили и с загадочной уклончивостью ответили: «Как же, Как же! Отец Александр теперь такая фигура!»
Сначала этот ответ ничем не насторожил Жорку. Действительно, отца стали нарасхват приглашать, зазывать с лекциями, слать к нему корреспондентов, печатать его труды — статьи, книги, пастырские наставления, выпускать за границу (аж в Италии сподобился побывать!). И скоро он должен начать проповедовать с экрана на весь крещеный и некрещеный мир. Успех! Как с этим не считаться даже всесильной судьбе, поселившейся на Лубянке! И ее услужливой девке-чернавке, приютившейся в патриархии!
Но затем вдруг что-то неуловимое кольнуло, насторожило Жорку — даже не в самой фразочке, а в оттенке голоса, с которым она была произнесена: да-да, такой приторно-сладкий оттенок, появлявшийся у них вместе со стальным холодком в глазах.
И в воздухе словно повисла гнетущая, звенящая, заточенная, как бритва, тишина…
Жорка кинулся было к отцу Александру, чтобы предупредить, но не застал его в Новой Деревне. Потоптался, послонялся, не зная, с кем поделиться своим смятением. И тут у церковной паперти встретил одну из прихожанок, особенно близкую ему, — тихую, в деревенском платочке, хотя ездила из Москвы, но с такой старинной костяной брошью, которая казалась явно не для деревни.
Жорка рассказал ей обо всем. Рассказал, утаивая детали, — кто и что ему сказал, но стараясь донести главное — свое предчувствие, которое, как ему думалось, значило гораздо больше.
Но она восприняла предчувствие именно как предчувствие. Повздыхала и поведала, что ей тоже страшно за отца Александра, особенно после того, как он сказал: «Время кончилось». «Так и сказал?» — переспросил Жорка, надеясь, что она проникнется его стремлением сейчас же что-то предпринять, что-то сделать, кинуться, броситься, кого-то найти, растормошить, встряхнуть. Но она лишь повторила, поправляя свой деревенский платок, заколотый костяной брошью: «Да, время кончилось. Так и сказал».
Почему-то он возненавидел ее за эту брошку.
Сердце у него пронзило, и Жорка не знал, куда и к кому метнуться. Рядом не было человека, который понял бы его до конца, — понял так, как он сам себя не понимал. И тут он вспомнил Вальку. Вспомнил, и аж дыхание перехватило от осенившей его догадки. Может быть, он проглядел в ней самое главное — проглядел и не оценил способность понять?! «Просто ты мой… мой Жорик». — «Купила ты меня, что ли?! У меня жена вон…» — «Жена тебя так не любит». — «А ты знаешь?» — «Знаю». Это неотступно звучало в ушах, преследовало, как похмельное наваждение, как галлюцинация, и Жорка ругал себя злобными и угрюмыми словами.
Он дождался, подкараулил Вальку у лифта, взял за руку и с внушительной силой сжал запястье.
— Ты чего? — Она смотрела хмуро, отчужденно и неодобрительно.
— К отцу Александру ходишь?
— Хожу…
— Мне за него так страшно последние дни. У меня предчувствие. Мне кажется…
— Крестись почаще, если кажется. Наш отец теперь такой человек! Знаменитость! Фигура! Что ему может грозить?!
Он помолчал, не выпуская ее руки, а лишь соскальзывая по ней ладонью все ниже и ниже.
— Хочешь по-старому?
Валька сначала не поняла, а потом прыснула, постаралась сдержать смех и расхохоталась еще сильнее.
— Ой мамочки, не могу!
Ее смех не понравился ему, но Жорка терпеливо ждал окончательного ответа.
— Ведь я серьезно, — сказал он, и Валька вдруг осознала, что ей совсем не хотелось смеяться.
— Хватит, была дурой. Лучше я в комнату что-нибудь куплю. Из мебели. Софу, кушетку или пуфик — будуарный, как тот конверт с денежками, которые я заплатила…
— За что?
— За все хорошее, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной так, словно он услышал от нее нежное прощальное приветствие.
Было восьмое сентября девяностого года.
Время кончилось.
ЭПИЛОГ
А на следующий день отца Александра не стало: его остановили по дороге от станции к Новой Деревне, протянули записку и, пока он, наклонившись, читал, раскроили ему голову, нанесли сзади страшный удар то ли топором, то ли саперной лопаткой. Он рухнул словно подкошенный, но затем как-то сумел добрести-доползти до дома и умер в собственном дворе, у порога.
Ужасная новость мгновенно облетела всех: и Катю (она застыла, закусив платок, с кулаком у рта), и Вальку (от страха заверещала как резаная), и Нину Евгеньевну (у нее был глубокий обморок), и Глеба Савича (он долго приводил жену в чувство, накрывая ей лицо мокрым платком). Никто не знал, что и думать о случившемся, как объяснить, кого обвинять. И только Жорка, казалось, что-то знал — потому и не был на похоронах, впал в тяжкий запой, заперся на неделю с ящиком водки, а затем не вернулся со своей рыбалки… То ли утоп, то ли еще как сгинул. Словом, не нашли, хотя и не особо искали, для виду лишь в илистое дно баграми потыкали…
Театральный дом стоит до сих пор, хотя все в нем перемешалось: где театр, актерская братия, где пролетарии, заводская братва, и не разберешь. Всюду теперь одна братва — бутырская. Нина Евгеньевна высохла, постарела, сгорбилась, в церковь больше не ходит: попробовала заглянуть однажды и не смогла, пригорюнилась, вспомнила их былой приход в Новой Деревне и не вытянула до конца службы. Дались ей эти хорошие лица!