Собрание сочинений в четырех томах. Том 1 - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студент еще слышал удаляющиеся шаги по крепкой сухой земле. Впереди смутно маячили крайние землянки, а может быть, это только чудилось.
— Товарищ!.. — и остановился. — А, товарищ!..
— А?
В темноте опять сошлись. Папиросу загасил.
— А ведь знаете... меня как-то... осадок остался... знаете, к товарищам вы как-то странно... ведь они же — товарищи же вам...
Тот засмеялся.
— А то что же... одним словом, на морде не написано: может, шпион. А тут я все говорю, как есть; а станут допрашивать — по газете читал, по разрешенной, и все подтвердят. Не бараны, что ль? Ба-ра-а-аны!..
И засмеялся.
Этот смех вызвал в представлении Пети живые серые глаза, и что-то в них наполовину помирило с собой.
— Ну прощайте, товарищ, будьте здоровы, удачливы... — и пожал мозолистую, пахнущую машинным маслом и потом руку.
А из темноты:
— Счастливого... Одним словом, этово... свидимся еще...
Петя шел, не видя земли и глядя на далекий голубоватый отсвет над станцией, и как всегда старался подыскать смягчающее объяснение неприятно черкнувшим словам Рябого. И вдруг почувствовал, что никакого объяснения нет и не надо. Нет и не надо, потому что он и Рябой глядят — он это чувствовал — с двух разных концов.
Петя живет праздником, живет той особенной стороной жизни, которую надо повернуть к себе, которая не для всех. Рябой живет каждый день, живет тем, что есть, но живет крепко, не отрываясь, вплотную со всем, что кругом, и по-своему прав.
Нет и не надо никаких объяснений.
В мягкой темноте и молчании полоса света через раскрытые двери падает, ломаясь, по ступеням в сад. Местами из темноты проступает озаренная листва да призрачными пятнами умирающие предосенние цветы.
Преодолевая темноту, белеет на скамейке в стороне платье Елены Ивановны. Возле смутная фигура брата. Из столовой сквозь открытые на террасу двери доносится неторопливо мерное чокание стенных часов.
— Часов в шесть утра.
— Отчего не поездом?
— Непременно заберут где-нибудь на станции, теперь всюду дали знать.
— Петечка, я знаю, ты нехорошо обо мне думаешь...
— Что ты, Леля, будет...
— Нет, нет, постой... Не хватает... не хватает, Петечка, сил бросить Катюшу... Ведь уж если отдаться делу, так без оглядки, вся... Тут ни семьи, ни детей...
— Я понимаю тебя, Леля, всякому свое... Вот я только что виделся с одним из деповских. Маленький, невзрачный, рябой и вдобавок косоглазый, а всех их в кулаке держит. Но странное отношение — так-таки и говорит: «Бараны!» Я уж...
— Знаешь, Петя, вот когда ты придешь, говоришь, принесешь самый воздух оттуда, у меня как-то раскрываются, как будто расширяются глаза. И я из-за повседневности гляжу и вижу, как в каждом уголке, в каждой мастерской, в каждой квартирке рабочего делается что-то огромное, какое-то большое, важное дело, и все больше да больше, и, знаешь, я больше ничего не вижу, только одно это, как будто весь мир покрывает... А то...
Она помолчала, чертя носком невидимый песок.
За домом стоял голубовато-мглистый электрический отсвет, озаряя снизу низкое молчаливое и неподвижное небо.
— А знаешь, как опять погрузишься в хлопоты, так и кажется, что главней всего на свете ребенок, да муж, да хозяйство, да что журналы получаешь, да поезда, гости, да из газет разные события... Право, Петечка...
— Это оттого, что сама не работаешь.
— А эта борьба кажется где-то по уголкам, какой-то незначительной, подпольной.
— С кем поживешь, тем и прослывешь...
— Ах, нет, не думай так дурно о нем... Право, он уж не такой... Знаешь, уже прислали запрос, почему он не вызвал воинской команды и почему до сих пор не рассчитал всех рабочих. Он честно относится к делу, понимаешь ты, не как инженер только, а как человек, к рабочим. Я думаю, едва ли он долго тут продержится.
Опять замолчали. Бесконечно много надо было переговорить, было смутно в будущем, может быть уже не увидятся, и не подыскивалось, с чего начать, не подыскивалось слов.
— А помнишь, Петя, когда были маленькими, ты очень любил такие крепкие пряники, — в пыли, песок хрустит, а ты часами простаивал около торговки?
— И я помню, ты, бывало, возьмешь на завтрак в гимназию деньги и отдашь мне на пряники, а сама голодная. Славная девчурка была.
В темноте белело ее платье, и слабо пятном проступало лицо.
— Не оправдала надежд, — тихонько засмеялась она.
Всех людей он делил на две неравные части: тех, кто так или иначе был связан с делом борьбы, и все остальные — «буржуи», сытые, заевшиеся. Первых была горсточка, но они заполняли весь мир; вторые кишели, как мухи, и среди них было пусто и скучно, как в степи.
Сестру не умел поставить ни туда, ни сюда. Она занимала в его сердце особенное место, ласковое и нежное.
Он проговорил, беря ее руку своей широкой, крепкой, молодой:
— Поцелуй же Катюшу. Она меня все допрашивала, ползают ли мухи по облакам. Я говорю: «Нет». А она: «А зачем же они вверх ногами по потолку ползают?» Ну, прощай!
— Ты же пиши!..
Он пошел, но она его окликнула и, когда вернулся, обняла, спрятала лицо на его груди, и он чувствовал, как она вздрагивала от беззвучных рыданий.
Шаги заглохли в темноте, и долго одиноко белело платье.
Рябой выждал, пока смолкли шаги Пети, и быстро побежал назад. Перепрыгнул через плетень, ничего не видя в кромешной темноте, но чутьем угадывая дорогу между бесформенно черных землянок.
— Ой-о-о-ай-а-а!.. — все тонко повышаясь, слабо оттиснулось в темноте, просительно и неведомо откуда.
Рябой остановился, напряженно вытянув шею.
— Не то поют, не то режут?!
— ...О-о!..
Потом опять побежал, с бьющимся сердцем, прыгая чрез плетни, натыкаясь на жердевые ворота. В одном месте собака молча рванула за ногу и потом дико залилась хриплым, злобным лаем.
«A-а, дьявол!..»
Но камня не было под рукой.
У одной землянки остановился и, подобравшись к окну, напряженно стал вслушиваться. Тихо. Из степи бесчисленно неслось треньканье ночных кузнечиков вместе с горьким запахом полыни, сливаясь в ночную дрему.
Рябой осторожно стукнул. Подождал. Потянул ставень, и он со скрипом тихо открылся. Стекло было поднято, и оттуда пахнуло душным теплом человеческого тела, дыхания, жилья. Наперебой, с тонким присвистом неслось сонное детское дыхание и необузданный храп сапожника.
Рябой наставил ухо, стараясь уловить в этом запутанном крикливом концерте дыхание девушки, но побеждающий храп царил, все подавляя. Рябой наполовину всунулся, перевесившись в окно. Перед глазами мутно белело. Протянул руку, рука коснулась тепло дышащего тела.
В темноте стоял шепот: — Даша!.. а, Даша!.. Слышь...
Быстро пробегая пальцами по сонному телу, хотел найти лицо, и пальцы запутались в жесткой клочковатой бороде.
— A-а, чтоб тебе!..
Рябой торопливо соскочил, присел на корточки затаясь.
Сапожник завозился, сел, бормоча:
— Мрв... те... олова лей... пятиалт... ый-а-а-ха-ха!..
Громко зевнул, полупроснувшись, перевернулся и захрапел.
Рябой тихонько прикрыл ставень, подобрался к другому, отворил. И тут пахнуло теплом, и перепуганно неслось ребячье дыхание, но ухо сразу отличило спокойное, ровное дыхание девушки.
— Даша!..
Рука коснулась нежно отдающей теплом груди; он быстро отдернул.
Она села, разом проснувшись, полуиспуганно, полурадостно и в темноте стыдливо закрывая рукою грудь.
— А!.. Кто!.. Ты, Алешенька?..
А он, сдерживая частое дыхание, едва слышным шепотом:
— Даша!..
Из темноты такой же шепот:
— Зараз... Прикрой ставню-то...
Ставень тихонько, без скрипа закрылся. Рябой обошел землянку и сел за углом, плотно прижавшись спиной к завалинке.
И в первый раз увидел — без границ уходили звезды в безграничную темноту, и радостно, тревожно и больно неслось неисчислимое треньканье из молчаливой темной степи и приторный полынный запах, от которого сердце тоскливо колотилось. И, все улыбаясь, проговорил сам с собой:
— А сверчки-то... этово... аж звенит в ушах...
Но кузнечики мгновенно смолкли — хрустнула камышинка, и из-за угла забелело.
И это блеснувшее белизной платье разом наполнило всю громаду звездной темноты и степного молчания.
— Здравствуй, Алешечка... чего давно не видать?..
Она села возле, прикоснувшись и обжегши теплотой, а он плотней придвинулся, не выпуская ее руки.
— Испужалась... думала, кто...
— А я к батьке к твоему в бороду залез.
Она засмеялась, зажимая рот.
— Страсть не любит, как мы с тобой. До свадьбы, грит, не смей.
— Али я... этово... жеребец?.. Что зря буркает! Не любит меня...
— Не-е... парень, грит, добрый, прокормит, а боится, кабы не испортил...
— Непутевое мотает, этово... Чего Железняки приходили?
— Сватов засылали...
— Ну?
— Батя грит: «Поставьте четверть». А они две принесли. Пили цельный день. Ну, выпили и спрашивают: «Отдаешь?» А батя пьяный, грит: «Приходите, как просплюсь». Пришли на другой день, а он грит: «Спросите девку, ей жить, не мне». Ну, плюнули и ушли.