Victory Park - Алексей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да? А почему мне говорили, что на химическом? – он посмотрел на Гантелю.
Гантеля затрясла головой: я про него вообще ничего не говорила.
Все это время она не отрывала потрясенного взгляда от Калаша, слушала его восторженно, как, может быть, слушали апостола Павла новообращенные христианки в катакомбах Каппадокии.
– Она тебя не любит, – ухмыльнулся Калаш. – Ты ей в первом классе в портфель нассал.
– Что за бред? – возмутился Пеликан.
– Шучу, шучу… Зато это ты назвал ее «гантелей». Помнишь?
– Нет, не помню.
Тут Гантеля не то засмеялась, не то закашлялась. А может быть, зашипела.
– Ладно, со школьными воспоминаниями сами потом разберетесь, – сменил тему Калаш. – Плохо, что ты не на химическом факультете учишься. Мне реактивы нужны. Сможешь достать?
– Да где же? Это не ко мне.
– А что можешь? Жидкий азот можешь?
– Азот у нас есть. Но зачем тебе?
– В азоте можно так охладить металл, что он раскрошится даже от слабого удара.
– Ты, Калаш, фантастики начитался. Это там достаточно плеснуть азотом на дверь сейфа, чтобы она в порошок рассыпалась. Металл, конечно, можно охладить, но сделать это совсем не просто.
– Как охладить – это мое дело. Так что, достанешь азот? Пары литров для начала хватит.
– Хорошо, узнаю… Только смотри, через неделю я уезжаю в экспедицию. Потом возвращаюсь и примерено через месяц ухожу в армию. Могу не успеть…
– А ты успей. И с чистой совестью иди служить. Могу провести курс молодого бойца, хе-хе… Портянки наматывать умеешь?
– Ладно тебе…
– Я серьезно. Если что, приходи. А про азот я тебе в сентябре я тебе напомню, потому что он мне нужен. Еще чаю?
– Нет, спасибо. – Пеликан поднялся. – Флаг у тебя на стене интересный.
– Флаг исторический. Как-нибудь расскажу о нем. Вот ты не веришь, а мы его еще увидим над Кремлем.
Калаш ударил два раза по крышке, закрывавшей вход в землянку, и несколько секунд спустя Горец ее оттащил. Калаш выбрался наверх.
– Правда, что «гантелю» придумал я? – спросил Пеликан дежурную по штабу продавщицу гастронома.
– Давай, вали отсюда к своему Багиле, – не глядя на него, ответила Гантеля.
Глава пятая
Луна над Алабамой
1
Максиму Багиле опять приснилось возвращение в Очереты. Холодным утром раннего октября он плыл на старой лодке-долбанке через Днепр. Лодка беззвучно шла сквозь туман, только вода слабо всплескивала, перекатываясь по деревянному дну. Максим стоял на корме и несильными привычными движениями короткого и узкого весла направлял долбанку по тихой воде Чертороя. На нем были новые английские ботинки, длинная шинель и надвинутая на глаза овчинная папаха. Левый ботинок нестерпимо жал и от этого немела нога, но он стоял, не садился, всматривался в туман, зная, что где-то здесь за лето намывает отмель, и надо обойти ее чуть ниже по течению.
Берег появился, как всегда, неожиданно, но Максим успел его заметить, прыгнул в воду, вытащил лодку на песок и, хромая, пошел к селу. Здесь все было, как обычно, – лежали перевернутые лодки, сохли сети, пахло осенью, дымом, рыбой и засыпающей рекой. На краю села стояли люди, но Максим не узнавал их, а они не замечали его и смотрели вдаль, за Днепр, на Киев. На глубоко втоптанной в землю старой улице, возле хаты, стояли и его родители, молча глядя туда, откуда он только что приплыл. Наконец, не выдержав общего молчания, Максим Багила оглянулся и за мгновение до пробуждения увидел взметнувшееся над редеющим туманом гигантское зарево неудержимого пожара, пожирающего Киев.
Этот сон впервые приснился ему осенью девятнадцатого года после отчаянной, но неожиданной атаки махновцев на позиции симферопольского офицерского полка Слащева. Конница батьки выходила из окружения под Уманью, бои длились два дня, не прекращаясь. От Махно ждали бегства, но вместо этого, развернувшись, он приказал атаковать противника в лоб и от шести рот белогвардейцев, укомплектованных опытными боевыми офицерами, осталась неполная сотня. В том бою под Багилой был убит конь, а сам он ранен в левую ногу. Он хромал на нее всю жизнь, а в старости нога совсем перестала ему подчиняться.
В родное село Багила возвращался дважды – в тридцать пятом и после лагеря, в сорок восьмом. Оба раза совсем не так, как ему снилось, но сон не желал об этом ничего знать и упрямо повторялся, приводя за собой следом боль в ноге, которая затем не оставляла старого по нескольку дней. И уже в шестидесятых, в семидесятых, когда все вокруг изменилось, когда Киев стал ничем не похож на тот, каким его помнил Багила, когда многоэтажные новостройки, появившиеся на берегу Днепра, оттеснили Очереты от воды, да и само село стало частью города, сон приходил к нему снова и снова. И опять он вытаскивал на песок долбанку, там, где берег давно уже залит асфальтом и вдавлены в землю бетонные плиты набережной, опять шел по улице между старыми плетнями, хотя даже во сне знал, что сейчас его улица зажата между высокими кирпичными заборами, ограждающими дворы справных хозяев-очеретянцев. Только лица родителей со временем он перестал узнавать, они смазались, и разглядеть их никак не удавалось.
Прежде, в годы скитаний, и потом, в лагере, самым важным эпизодом этого сна ему казалась дорога к дому, медленный тяжелый путь от берега реки по старой сельской улице. Багила видел ее в самых мелких подробностях и всякий раз радостно убеждался, что все во сне осталось по-прежнему, все на месте, как было, как он помнил. Ничего не изменилось. Но позже, уже вернувшись в Очереты окончательно, когда в любой момент он мог выйти со двора и пройти по улице от дома до реки, а потом назад, когда уже знал, что прежней улицы нет и никогда она не станет такой, какой ему снилась, старый подумал, что сон его совсем о другом. Наверное, о том огне, который оставляли они за собой, покидая верхом и на тачанках тихие уездные города, затаившие дыхание за тяжелыми ставнями черных домов. Он давно был готов забыть время своей юности, так далеко позади оно осталось. Пожалуй, только этот сон и все чаще возвращающаяся боль в ноге заставляли его помнить о нем.
А может, это был сон о родителях, которых он не видел с той морозной ночи января восемнадцатого года, когда его и еще трех мобилизованных очеретянских хлопцев отвели в Никольскую слободку, а оттуда в казармы саперного полка. После того как он ушел от Петлюры к Махно, тех хлопцев он тоже никогда больше не видел. В Очереты они не вернулись.
Совсем недавно Багила заметил, что у родителей в этом сне лица его внуков – Ивана и Дарки. Он хотел разглядеть их лучше, пытался подойти ближе, но болела нога, уходило время, и, подчиняясь безжалостной фабуле сна, он опять не успевал хотя бы просто поймать их взгляды. Вместо этого Багила неловко оборачивался, чтобы в который раз увидеть за спиной пылающий Киев.
Проснувшись этой ночью в своей поветке, старый взял костыль, набросил кацавейку и вышел во двор. Он устроился на обычном месте под орехом и закурил, разглядывая окна новостроек, поднявшихся вдоль улицы Жмаченко.
Комсомольский массив никогда не спал, и не было такой ночи, чтобы его дома стояли совсем темными. Пока полуночники до утра досиживали на кухнях за долгими разговорами о путях и судьбах родины, легко и естественно перетекавшими в сплетни, кто с кем, кто кого и кто когда; пока окна их плавились масляной желтизной, по соседству за тонкими перегородками зажигались такие же желтые лампы под пыльными абажурами, и сонные люди начинали собираться на работу.
Да, Киев горел только в его снах. На самом же деле он сдавливал Очереты в тисках, впрыскивал в вены газ и протягивал под кожей телефонные кабели. Дурацкое колесо обозрения нависало над селом, парковая музыка дробила вечернюю тишину рваными ритмами. Музыка раздражала, она была отвратительна, но Багила понимал, что бессилен против нее, потому что ритмы музыки – это ритмы времени. Время менялось стремительно, и с ним вместе менялась жизнь.
Одно по-настоящему удивляло старого, и об этом он думал, разглядывая желтые и черные клетки на стенах домов Комсомольского массива, – каким образом красным удалось оседлать время и продержаться так долго? Прежде они были его врагами, и единственным чувством, которое испытывал Максим Багила к большевикам, была ненависть – злая, яростная, обжигающая крутым кипятком ненависть к сильным и вероломным врагам. Он не забыл ни одного предательства Махно большевиками, долго помнил и не желал прощать ни одного из друзей, взятых в плен, а потом расстрелянных или зарубленных даже без решения трибунала на майданах украинских городков при стечении частью испуганных, а больше безразличных обывателей. Он не прощал им даже врагов, ведь пообещал же Фрунзе сохранить жизнь белым, оставшимся в Крыму. А вместо этого большевики по приказу секретарей Крымского обкома Бэлы Куна и Землячки (действительно землячки, дочери киевского купца Самуила Залкинда) десятками тысяч казнили не только офицеров, но и гимназистов, священников, сестер милосердия. Топили их в море, расстреливали и даже не хоронили потом по-человечески.