Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, отчего же? — раздался вдруг негромкий голос Деда. — Это возможно.
Андрей обрадованно повернулся к нему.
— Да? Правда ж? — благодарно воскликнул он и подумал: «Какой же хороший человек Дед!»
— Вполне возможно. Отчего ж? — равнодушно подтвердил Дед и поднял сонные глаза на Андрея. — Все у вас? — спросил он.
— Да-а... Это — все.
— Гм... Ну-ну! Хорошо. Тогда, что ж, бувайте здоровы! — неожиданно сказал он, мотнув головой, и придвинул к себе бумаги. Разговор был окончен.
Андрей растерялся.
— А... а рекорд? — ничего не понимая, спросил он.
— А про рекорд забудь — строго сказал Дед. — Забудь! Слышишь? — приказал он. И опять углубился в бумаги.
Но тут уже Виктор взорвался.
— То есть как же забудь? Нет. Стой! Мы про это забыть не можем!.. Вот это где у нас! — крикнул он и гулко ударил себя кулаком в грудь.
— А я говорю: забудь! — не повышая голоса, но властно и с силой повторил Дед. — Понял? Не будет у меня на шахте рекордов. Пока я жив — не будет!
— А ты легче, Игнатович, легче!.. — возмутился и дядя Прокоп. — Ты не забывай себя. Зачем же так? Мы к тебе не с просьбой пришли. Мы, если хочешь знать, мы требовать пришли. Не один ты на шахте хозяин. Мы, брат, все хозяева.
— Плохой же ты хозяин, кум! — сердито скривился Дед. — Хороший хозяин — тот даже о своей собаке думает. А ты... ты разве о людях подумал? Эх, ты! — с горечью сказал он. — Стыдно! Стыдно, старик! Ну, пускай они, — презрительно мотнул он головой на ребят. — Они молодые, им прославиться надо, выскочить... А ведь ты старый горняк. Ты б хоть о товарищах подумал.
— А о ком же я думаю? — растерялся старик. — Невжели о себе? — Он ничего не понимал.
И ребята не понимали. «Да что ж мы плохого сделали? — встревоженно спросил себя Андрей. — Мы ж не для себя... Мы же для шахты... для всеобщей пользы?!»
Кажется, только один Светличный тонким чутьем политика разнюхал, в чем тут дело. Он усмехнулся и осторожно, как-то вкрадчиво даже, спросил:
— Рекордов боитесь, Глеб Игнатович?
Дед сразу же поднял на него глаза. Светличный ему не нравился. Он уже слышал о нем, что беспокойного нрава человек, всех на шахте критикует. «Видать, молодой, да ранний!.. — недоброжелательно подумал он о Светличном. — Студент. Карьеру делает. Все они нонче такие. Грамотеи. Умники. Критиканы!..»
Он насупился.
— Я, сынок, ничего не боюсь, — сказал он угрюмо. — Стар я бояться.
Но Светличный словно не слышал этого.
— Боитесь, что после рекорда вам план повысят? — опять невинно, даже как бы сочувствуя Деду, спросил он.
— И этого не боюсь. У нас начальники умные. Не мальчишки.
— А главное, боитесь, что нормы повысят? Так, что ли?
— Я о людях думаю... — нетерпеливо махнул рукою Дед, желая прекратить допрос.
— А о государстве? — тихо спросил Светличный.
— А государство, — раздражаясь и повышая голос, ответил Дед, — это и есть мы — рабочие люди, шахтеры.
— Верно. Значит, будет богаче государство, будем богаче и мы, шахтеры?
— Да... Будут богаче шахтеры — будет богаче государство.
— А вы что же думаете, после рекорда станут шахтеры беднее?
Теперь и дядя Прокоп, и Андрей, и Виктор поняли, наконец, в чем дело.
— Ах, Глеб Игнатович, Глеб Игнатович! — обрадованно воскликнул дядя Прокоп, и у него на сердце стало легко и весело, словно тяжкий камень свалился. — Вот о чем ты беспокоишься, добрая душа! Так мы и это подсчитали, ты не сомневайся! Куда как вырастут заработки шахтеров после рекорда! Ведь больше угля дашь — больше и получишь...
— Кто получит? — рассердился Дед. — Этот вот... — мотнул он головой на Виктора, — да этот... — мотнул головой на Андрея, — да еще три-четыре таких же молодых, ловких... А остальные? А все?
— А кто ж остальным мешает хорошо работать? — искренно удивился Андрей. — При нашем методе всем работать легче.
— Вы б, товарищ заведующий, не на отстающих, а на передовиков равнялись бы. Передовиков бы поддерживали... — с обидой сказал Виктор.
— А что вас поддерживать? Вы и так вон какие зубастые! Кто вас обидит? А слабых да сирых, кроме меня, защитить некому.
— А ведь это хвостизм. Глеб Игнатович! — мягко сказал Светличный и пристально посмотрел на Деда.
И тогда, может быть за долгие годы впервые, вдруг взорвался Дед. Он вскочил с места и с дикой силой грохнул волосатым кулачищем по столу.
— A-а! Хвостизм? — прохрипел он. — Готов уж ярлык? Ты, видать, скорый на такие дела... — крикнул он, с ненавистью глядя на Светличного.
Его шея побагровела, да так страшно, что Петр Фомич испугался: вот сейчас хватит старика удар.
— Что вы, Глеб Игнатович! — метнулся он к нему. Но Дед грубо оттолкнул его, он теперь никого не видел, кроме Светличного.
— Хвостизм? — прорычал он. — Ах, ты, ты!.. — ему не хватало ни слов, ни воздуха. Он задыхался. Так вот в чем обвинили его теперь! В том, что он о своих детях, о шахтерах печется? Да! Пекусь! Зато не о себе.
«Мне для себя ничего не надо. Ни каменных палат, ни длинных рублей, ни карьеры, слышь ты, студент?» Он в одной комнате живет. Он вес свои деньги раздает людям. Он ничего с собой в могилу не унесет, не бойсь!.. Ни одна чужая копейка еще никогда не прилипала к его рукам. Все им — шахтерне, землякам, детям. А государство? «Э! — рассуждал он. — Государство наше богатое, не оскудеет».
Государство... Погруженный в мелочные заботы о своей шахте, о своих шахтерах, он редко размышлял о нем. Государство представлялось ему огромным золотым мешком; раньше этот мешок принадлежал капиталистам, сейчас принадлежит рабочим. Ради этого и революцию делали, и кровь проливали, и сам Дед свою кровь пролил. И сейчас он, как умеет, служит государству. Ведь не для себя ж он уголь-то добывает! Не хозяйчик же он в самом деле и не приказчик хозяина!..
Но в глубине своей заскорузлой души, сам того не сознавая, понимал он себя не человеком, поставленным от государства управлять государственной шахтой, а как бы артельным старостой, выборным от рабочих. И, как настоящий староста, норовил он ловко обойти все другие артели и побольше урвать из государственного мешка для своей.
Ему казалось, что именно за это и любят его шахтеры. Не зря же величают и отцом и благодетелем! И он гордился и дорожил этой любовью больше, чем любовью начальства. Пуще всего на свете боялся он, чтоб не упрекнули его в том, что он забурел, зажрался, оторвался от своих. Оттого-то и жил он в одинокой, пустой комнате, и от положенного ему конторского выезда отказался — ходил пешком, и на курорты не ездил, и премии делил поровну между всеми: каждому по крохе, забывая только самого себя...
Однажды, заметив это, заезжий пропагандист из центра полюбопытствовал: «А как вы представляете себе социализм, Глеб Игнатович?» Дед растерялся. Он редко рассуждал на столь отвлеченные темы. Он был малообразованный человек, практик, не инженер; он хорошо знал старую шахту, — но только ее и знал.
— Э... — пробормотал он. — Я как думаю, а?.. Социализм — это чтоб по справедливости... всем, значит, поровну...» — «То есть отдай голому последнюю рубашку? Так, что ли?» — «Вроде так... — пожал плечами Дед. — Нечего в рубахе-то щеголять, когда голый рядом». — «Д-да... — засмеялся пропагандист. — В общем получается у вас социализм нищих. Не равенство, а уравниловка. Нет. Глеб Игнатович, не так!» И он терпеливо, как школьнику, стал разъяснять ему, как строится социализм в нашей стране и как затем, на базе всеобщего изобилия, будет построен и коммунизм. Дед слушал его молча, не возражал и не перебивал, только недоверчиво качал головой и про себя думал: «Ох, книжники-златоусты! А мы, грешные, на земле живем, в навозе пачкаемся». И хотя и он, как и пропагандист, свято верил в победу коммунизма на земле и за это даже кровь свою пролил, но казался ему коммунизм красивой, справедливой, но такой далекой мечтой, что о ней в практической жизни пожилому человеку и думать как-то совестно.
Ему и невдомек было, что живой коммунизм уже сидел перед ним в образе этих молодых ребят-новаторов. а он гнал его прочь из своего кабинета, да еще обижался, когда за это объявили его хвостистом.
Он вдруг устало и грузно опустился на стул. Сейчас он чувствовал себя только очень обиженным и старым.
Он сказал, ни на кого не глядя:
— Уходите... Все уходите... домой...
Ребята торопливо схватились за кепки, им самим не терпелось поскорее уйти. Уж больно страшно было глядеть на багрово-черную шею Деда и слышать, как он хрипит и задыхается.
Но тут вдруг поднялся оскорбленный Прокоп Максимович. Ни налитая кровью шея Деда, ни его гнев, ни его власть не испугали его. Он выпрямился во весь рост и сказал с обидой, но и с достоинством:
— Хорошо. Пусть будет так. Но точку на этом разговоре я не ставлю. И с тем до свиданья. А продолжим мы наш разговор, товарищ Дядок, — прибавил он, чуть повышая голос, — на партийном собрании. Как коммунисты будем говорить. Потому разговор наш не простой. Идем, хлопцы! — крикнул он и вышел, сильно хлопнув дверью.