Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, ты погоди, постой! — пробормотал он. — Как же так? А управление кровлей? А потом, как же с заработком? Что же, поровну делить, а? — Это были все пустяковые возражения, и он сам тут же отшвыривал их. Но он искал их и цеплялся за них, чтобы хоть самому себе объяснить: отчего же раньше никто не додумался до таких простых мудрых вещей, до каких так легко дошел этот мальчишка. Андрюшка, его названый сын и выученик?
И вдруг неожиданно, перебив самого себя на полуслове, он закричал:
— А ведь верно, верно! Все верно! — И в полном восторге пошел обнимать Андрея.
Вокруг смущенного Андрея теперь столпились все.
— Да нет! Правда ли? Возможно ль то, что предлагает Андрей? — восклицала Даша, с надеждой заглядывая то в лицо отца, то в глаза Андрея.
— Возможно! Все возможно! — шумел больше всех обрадованный Виктор. — Ну, теперь только ходу, ходу нам дайте! Э-эх! — И он высоко поднимал над головой своя могучие кулаки и тряс ими, словно уже шел на рекорд.
— А Дед? — неожиданно спросил Светличный.
Но и это не потушило общего восторга.
— Что Дед? Что нам Дед? — задорно крикнул Виктор. — Нас теперь и Дед не остановит.
— Конечно, загадочный мужик Дед, от него всего ожидай! — сказал Прокоп Максимович. — Но умный... Вообще в шахтпартком следовало бы за поддержкой сперва пойти, да беда — Нечаенко в отпуску...
— А к Нещеретному и идти не стоит! — махнул рукой Виктор. — Этот не решит.
— Ну что ж, пойдем к Деду!
В этот вечер в тихом домике дяди Прокопа был праздник. Словно все уже свершилось. Словно благословил уже Дед ребят на рекорд. Словно и рекорд уже был поставлен, и от этого всем людям стало лучше жить на земле. Словно сбылись уже все надежды и все мечты: Светличного о новой шахте, Виктора о славе, Андрея о любви и вечном счастье с Дашенькой...
9
Дедом все в поселке звали заведующего шахтой «Крутая Мария» и за глаза иначе никак не звали. Между тем настоящее его имя было — Дядок, Глеб Игнатович. Именно Игнатович, а не Игнатьевич, на этом он настаивал. Всякий раз, когда именовали его неправильно, он терпеливо поправлял, никогда, однако, не сердясь при этом.
Он был родом белорус. Витебской области. Городковского района. Родные места он покинул давным-давно, еще мальчуганом, и с тех пор на родине больше не бывал, да и не собирался туда. Но он всегда называл себя белорусом, очень гордился этим, носил сорочки, вышитые витебским крестиком, картошку называл бульбой и любил ее во всех видах, а в его речи и до сих пор слышалось мягкое цокание, особенно если он волновался.
Когда на шахту прибывала очередная партия земляков, он немедленно находил ее. Являлся в казарму, сразу спрашивал, нет ли городковских, витебских — городковские обязательно случались, — и потом долго расспрашивал их о своих родных (их осталось мало) и о знакомых (а их было много, все перебывали у Деда на шахте). Затем он требовал водки и бульбу, истово пил, никогда не пьянея, и, опершись сизым крутым подбородком о свою знаменитую суковатую палку, с которой даже в лаве не расставался, слушал протяжные песни родины...
«Марией» он управлял два года и управлял хорошо. При нем слово «прорыв» забылось. Он был дельным и строгим хозяином, дотошно знал горное искусство, начальство его уважало и даже побаивалось: планы ему всегда давали посильные.
Однако секрет его удач был не в этом. В те годы текучка еще лихорадила шахты. Здесь, как в море, бушевали ежедневные приливы и отливы. Но в отличие от законов моря тут никаких законов не было, даже сезонных. Никогда нельзя было угадать, куда подует ветер, что будет завтра, сколько людей выйдет в упряжку, сколько совсем уйдет с шахты.
Трепала текучка и шахту Деда, но зато недостатка в рабочей силе он не знал никогда. Его выручали белорусы.
Не только в Городковском районе, но и далеко за пределами его, по всем белорусским селам гуляла легенда о Деде, о добром земляке — хозяине шахты, негордом, приветливом и свойском. «Эй, иди к Глебу — будешь с хлебом! — говаривали старики отходники. — Где Глеб, там и хлеб. У Деда, как у Христа за пазухой, — и тепло и мило». И земляки в белых свитках и кислых овчинах валом валили на шахту к Деду, он принимал всех.
Он был добрый и простой человек, шахтеры его любили. Жил он скромно и одиноко — жена давно умерла, взрослые дети разъехались, и в его казенном, конторском доме было пусто и холодно; он только спал там, жил же он на людях: в шахте, в конторе, в общежитиях. Он был почетным гостем ив всех званых обедах, посаженым отцом на всех шахтерских свадьбах, кумом на всех крестинах. Поп мог и быть и не быть — ни свадьба, ни крестины от этого не расстраивались, а без Деда не бывало на шахте ни крестин, ни свадьбы.
Когда большой, грузный, уже по-старчески обрюзгший, но все еще величавый, шел он, тяжко опираясь на палку, по улицам поселка, словно по штрекам шахты, хозяином, все встречные торопливо снимали перед ним шапки и кланялись. Не улыбаясь, он молча кивал в ответ. Он вообще улыбался редко. Он никогда не говаривал ласковых слов людям, не шутил, не балагурил с шахтерами, не похлопывал по плечу, не называл их «ребятами» или «орлами». Панибратства он не терпел и не допускал.
Но не только каждого шахтера в поселке — каждую шахтерскую женку, всю рудничную детвору знал он по имени, знал, чей это замурзанный мальчишка роется в песке, чья это тоненькая девочка с алым бантиком в тощей косичке бежит с большим бидоном за керосином в лавку. Он знал все и про всех потому, что только этим и жил он, да и ж ил-то только ради этого, ради этих людей. Его не зря величали Дедом. Его уважали и боялись не как начальника, — шахтеры никого не боятся! — а именно как Деда. Так в старых крестьянских семьях чтут своих патриархов, уже почти не слезающих с печки, но по-прежнему властных, непогрешимых и мудрых.
Дед и был таким патриархом в большой семье шахтеров и, как родной отец, любил своих чумазых детей, любил по-своему, угрюмой, строгой и бережной любовью.
Когда год назад произошла на «Марии» катастрофа — взрыв газа в восточной лаве — и семнадцать шахтеров погибли в шахте, Дед не стал прятаться от осиротевших семей, от их горя и их ярости, а сам пошел к ним. Пошел не затем, чтобы утешить вдов — этого они не умел, — а чтоб посоветовать им или даже приказать, как жить дальше.
— Ты плачь, плачь! — говорил он, заметив, как при его появлении испуганно смолкала баба и принималась торопливо утирать глаза фартуком. — Плачь, как не плакать? — Он усаживался на табурет, ставил меж колен палку, потом трубно сморкался в большой клетчатый платок и продолжал ровным, спокойным голосом: — Такого мужа, как Антон, тебе, кума, теперь не найти! Хороший был мужик, старательный, непьющий...
Он словно нарочно бередил свежую рану. Вдова заливалась слезами; уцепившись за ее подол, принимались реветь дети, а Дед невозмутимо сидел среди них, тихо качал седой головой и говорил негромко и наставительно:
— Да, Дуня, такое твое вдовье дело — плачь! Деньгами тебе государство поможет, опять же углем и так далее. Не пропадешь!.. Теперь, замуж будешь выходить — не осудим. Ты это знай.
— Что вы, батюшка, Глеб Игнатович? — возмущенно вскидывалась вдова. — О том ли мне думать?..
— А ты не спорь, Дуня, не спорь! Я лучше знаю. Детишкам твоим отец нужен. Вон они какие махонькие!.. — Он притягивал к себе самого крохотного из детворы и продолжал: — Замуж соберешься — посоветуйся со мной. Та-ак!.. За молодого не выходи. Это не надо. Сурьезного себе мужика возьми, самостоятельного. Ты меня слушаешь?
— Слушаю, Глеб Игнатович. Зачем только и говорите вы такое, слушать нехорошо...
— А ты слушай! Я дело говорю. Суть главное. То-то!.. Лучше всего выходи за вдового. Вот за Севастьянова, за Герасима. Ничего мужик, работящий, к детям ласковый... Так-то, кума! — говорил он, уже вставая. — Жить надо!.. А я к тебе еще наведаюсь...
И он шел в следующий дом, навстречу новым слезам и новому горю. И там так же невозмутимо и с виду равнодушно слушал вопли баб, причитания старух и рев детей и не останавливал их, а давал им выплакаться. А потом вместо жалких слов утешения принимался толковать о земных делах, о том, как теперь жить и что делать.
— Ты теперь, Мотя, получишь за мужа большую сумму от государства. Слышишь? Так ты эти деньги не трать, не форси. Не твои деньги — ихние! — показывал он на ребят. — Ты деньги на книжку положи. А я проверю. Слышишь?
— Слышу, Глеб Игнатович, — угрюмо отвечала вдова.
— Ну, вот! — кивал он головой. — И хорошо!.. Злая ты баба, кума, но теперь это ничего, это можно. Теперь тебе с твоей злостью даже легче жить будет. Та-ак!.. А если о замужестве мечтаешь, — неожиданно прибавлял он, — так ты это брось!.. Тебя замуж никто не возьмет. Ты не Дуня.
— Я и не собираюсь. Одни был муж, да и того вы убили...
— Не я убил — газ.
— А мне все едино! Убили, а мне теперь с сиротами горе мыкать.
— А кому ж? Ты их народила, тебе и воспитывать. Ты то пойми, кума, — твоя бабья жизнь теперь кончилась. Теперь для детей жить надо. А про свое счастье — забыть. — Как всегда, он говорил прямые, жесткие слова, без околичностей и прикрас, и они, как всякая правда, действовали вернее и надежнее, чем фальшь. — В детях теперь твое счастье, кума!.. — продолжал он. — Вот Васятку вашего я в забой переведу, там заработки лучше, а он уже парень большой. Петьку тоже пора пристроить...