Идолы театра. Долгое прощание - Евгения Витальевна Бильченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идол пещер в современном глобалистическом прочтении представляет собой фигуру либерального фашизма – трикстера, клоуна, носителя репрессивного смеха и искусственного интеллекта, злого триггера, – власть, бесстыдно приоткрывающую свои секреты, непристойно подмигивающую, как хитрый начальник, подчиненному через стол, раздвигающую ноги в жесте героини Шарон Стоун. Глобальная власть, ряженая в многочисленные кривляющиеся маски карнавального постмодерна, использует мультикультурализм как механизм переключения кодов: идол пещер, прекрасно воплощенный в образе Джокера из одноименного фильма, может имитировать феминные паттерны идола рода (правое движение, национализм, этницизм, хуторянство, хтон, ноктюрн, мать-одиночку) и маскулинные паттерны идола языка и рынка (левое движение, ЛГБТ-тренд, добровольное социальное участие Фореста Гампа, диурн). Искусственный интеллект не имеет устойчивой формы, он может принимать любой образ: хуторянина, воина, гей-активиста, жреца, священника, сектанта, мага и т. д. Верхний хаб управления в глобальном контроле – это центр структуры без структуры, центр, который не есть центр, скользящее означающее в интертекстуальном трангрессивном потоке свободно плавающих знаков, масок и кодов культуры. Размышления А.А. Проханова о фигуре Владимира Зеленского как воплощении идола пещер, который последовательно меняет маски фольклорного язычника, православного императора, участника гей-парада, массона, неонациста, солдата Рейна[115], – как нельзя более соответствуют ползучести зла, диффузной природе рассеянного и динамичного идола. Идол пещер – это бесконечная эскалация трангрессии желания и наслаждения. Новые и новые символические институции порождают новые и новые потребности, вторичные и третичные, которые в свою очередь преумножают функции культуры и приращивают Символическое, слой за слоем, пока оно не замкнется в устойчивый образ искусственного интеллекта машины желаний (пещеры) – фигуру статичного верхнего хаба контроля над динамикой наших эмоций, чувств и алгоритмов поведения.
Идолы пещер – главные актеры в новом театре экранных действий, ведь театр сегодня – это не искусство сцены и не искусство жизни как сцены, предполагающее метафору преподнесения, а сам мир как экран, лишенный метафоры и трангрессирующий напрямую, без очистки и сублимации. Трагедия нового тоталитарного контроля заключается в том, что экран выполняет двойную функцию: он отвечает нашему желанию быть целостным и одновременно лишает нас целостности и покоя, как эффект дежавю, напоминающий нам о наших фантазмах: мы всё обо всем знаем, – надо ли это скрывать? Власти открыто заявляют о своих недостатках, превращая их в шоу, это создает трагикомический эффект Джокера. С. Жижек сравнивает двойной жест власти – симптом Джойса, подбрасывающего критикам ключи к тайнам своих текстов[116], симптом раздвигания ног писательницей Кэтрин Трамелл во время допроса в фильме «Основной инстинкт», – с политикой Маргарет Тэтчер, где морализм с дьявольской гениальностью смешивается с непристойной жестокостью[117].
Впрочем, и сама фигура Жижека оказывается по мере трансформации левой идеи в глобализм той же фигурой Кэтрин, фигурой Джойса, фигурой Джокера, будучи апроприированной символической гегемонией, как фигура любого левого в современной Европе. Смех над гегемонией перерастает в смех над моралью, а смех над моралью возвращает обратно в гегемонию, завершая постмодерную трагедию пустоты. Никакого левого пацифизма не существует. Пацифизм становится прозападным милитаризмом. Милитаристская и антипацифистская статья словенского философа-антифашиста в защиту украинского неонацизма[118], опровергающая краеугольный камень левого движения, – интернационализм, – как нельзя лучше иллюстрирует трагедию апроприации и ползучести глобальной власти, перенимающей любые жесты собственной контркультуры. Фантазиическая неприязнь к России, атакуемой коллективным Западом, оказывается у левых европейских мыслителей сильнее неприязни к их традиционному «мальчику для битья» – западному глобальному капитализму. Мы допускаем и финансовую поддержку, и социальный конформизм, и экзистенциальную тоску по модерному величию старой Европы, но мы не можем отрицать очевидность этого всепоглощающего русофобского фантазма.
Перверзия торжествует через релятивацию и плюрализм: «одинаковое» низвержение позиций Запада и Востока, США и России, приводит к вакууму, который номинируется либеральным Западом и загоняет левых в один лагерь с неонацистами. Потакание злу обращается предпочтением зла перед добром. Пацифизм Ноама Хомского как носителя пассивной толерантности и «мета-позиции» «возвышающейся» «над схваткой», неизбежно трансформируется в «здравый» прагматический милитаризм Славоя Жижека как противника «военного пацифизма», но обращается этот милитаризм не против Запада, а против России, не против фашизма, а как раз в его защиту. Игра идолов языка приводит к переключению кодов: антифашизм оказывается «фашизмом», фашизм – «антифашизмом» и «глобальной свободой». Полное игнорирование левым интеллектуальным движением Запада пролетарского протеста Донбасса как разрыва и вакуума является циничным самоотрицанием современного марксизма в плену у этнического украинского хтона, спонсируемого американизмом. Антиколониалист оказался колониалистом, оправдывая действия метрополии. Именно этот цинизм транснациональной власти кажется нам «наивным» и полностью обезоруживает нас, лишая спасительного приюта конспирологии. Зло не скрывается в глубинах и не требует инфомрационного разоблачения: оно лежит на поверхности и гордится собой. Это морально убивает критика, становящегося предметом газлайтинга – уничижительной насмешки.
В экранной политике постмодерная репрессивность порождает смех, похожий на смех за кадром в дешевом сериале: Большой Другой в лице гротескного Отца глобального контроля указует нам, когда нам проявлять такое пассивное созерцательное качество, как юмор. Юмор становится легитимированной формой смертельного наслаждения и способом толеризации социального зла путем «узаконенной» насмешки, пришедшей на смену свободной сатире. «Уже можно смеяться», – разве не часто мы слышали подобное ироничное выражение после очередного несмешного анекдота? В этом выражении таится немало горечи. Когда в обществе принудительной эстетики и репрессивного смеха поддерживается символическая видимость информационной открытости, все множественные инстинкты и мотивы – абсолютно свободны и абсолютно подконтрольны: с такой видимостью бороться практически невозможно. Когда диссидент ищет против себя «здоровый террор» в лице классического запрета на свой голос, он невольно тоскует по жесту табу в дисциплинарном обществе Отца. Вместо табу на него обрушивается шквал газлайтинга.
Лишение права на гласность сегодня – это подлинно освободительный жест, как когда-то подлинной свободой было лишение права на тайну. Когда мы открыты против собственной воли и вопреки собственной самости, единственное, чего жаждет наша подлинная свобода: чтобы нам запретили, наконец, говорить, умножая дискурс ненависти в геометрической прогрессии, ибо самим ы не в сотсояни и прервать трансгрессию. Возникает тоска по хирургу, который придет и прервет деструктивный дискурс: опутывающее нас Символическое либерал-демократии. В этом смысле запрет на территории России платформы Facebook («Мета») – это традиционный дисциплинарный способ остановить поток разрушения, детерминирующий нас мнимой свободой. Он является принудительным, но речь идет о ситуации, когда террор важнее личины. Силовое подавление не снимает всей проблемы, учитывая возвращение вытесненного: возможно, здесь поможет обсуждение, но не эстетского, богемного сорта, которое лишь легитимирует и приумножает обсуждаемое, а обсуждение, пронизанное чувством нравственной вины за социальное зло, – «немодного» нынче состояния персонального принятия