Парус (сборник) - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотрел на деревню вдали Дмитрий Егорович, курил задумчиво и вспоминал всю краснорожую родню Калмогорова, окопавшуюся с ним в сельсовете. Наверняка уже есть «решение» этого липового сельсовета: пустить клин под пары… А засеваться клин будет, а осенью так же споро, ничего не подозревая, колхозники снимут с него урожай, а урожай тот осядет в сусеках самого Калмогорова и всей его глотовой родни… Ловко!
– Ну, Егорыч, – ныл Калмогоров. – Мешок крупчатки – и по-людски, по-доброму, а, Егорыч?..
– Два!
– Чё?!
– Два мешка – и по рукам!
– Вот энто по-нашенски, вот энто… ятит-твою!.. – Калмогоров схватил руку Дмитрия Егоровича и затряс её. Как со вступлением поздравлял. В шайку свою подлую.
А Дмитрий Егорович вроде бы смущался. Говорил, чтоб осторожней там, с мешками-то. Когда в кузов класть будут. С Иваном Зиновеевичем. А то люди кругом…
– Егорыч! Понял! Лечу! – И уже в следующий миг Калмогоров пыхтел прямо по пахоте, словно лихорадочно-жадно пересчитывал сапогами её вывернутые тучные ряды: моё! моё! много! много! – пела, подбрасывала, тащила вперёд эту тушу борова неуёмная радость…
Долго смотрел вслед Дмитрий Егорович. До тех пор, пока Калмогоров, точно обожравшись этой земли, пахоты этой, не стал выкарабкиваться из неё жуком навозным на чистый взгор у деревни. «Ну, погоди, подлюга!» Скрипнув зубами, Дмитрий Егорович отвернулся. Продолжил махать обмерником дальше.
Через час он стоял в кузове полуторки и говорил окружившим машину колхозникам: бабам, подросткам, детишкам да старикам.
– Тут вот какое дело, товарищи… Ваш дорогой председатель, Фёдор Лукич, и ваше уважаемое правление… – Дмитрий Егорович широким жестом показал на крыльцо сельсовета, где стоял сам Калмогоров и вся его родня, – …так вот, товарищи, они поручили мне, как представителю района, за ваш героический труд для фронта, для победы и в честь приближающегося дня Первое мая… да и пасха вон через три дня… – Народ засмеялся. – Одним словом, товарищи, мне поручено раздать вам муки. Пельмешки чтоб там, пироги на праздник! – Народ радостно загалдел. – Вот тут в двух мешках двести с небольшим килограмм. Мы их сейчас и поделим поровну на всех… Марья Григорьевна, сколько у вас там получилось?
Седенькая старушка-учительница, раскрасневшаяся и гордая от порученной ей миссии, оторвалась от подсчётов, воскликнула:
– По полтора килограмма выходит на человека, Дмитрий Егорович! – и добавила с отчаянной хитрецой: – Если не считать сельсовета…
– Ну вот и отлично! А сельсовет считать не будем. Чего его считать, если он – дарит? Иван Зиновеич, открывай борт, весы подавай. Подходите, товарищи! Да хорошенько помните своего дорогого председателя, Фёдора Лукича! А ты, Фёдор Лукич, всегда поручай мне такое приятное дело. Вон на посевную скоро приеду – готовь ещё мешка три! Всё раздам!
Народ хохотал. На крыльце сельсовета, вцепившись в перила, словно выворачивал их, красный как рак Калмогоров.
Однако через неделю он приехал в город, пришёл куда следует и сам, решительно «арестовался».
Липовый сельсовет был разогнан. Колхозники выбрали новый. Правильный, свой. Дмитрия Егоровича «за геройство» шарахнули строгачом, но на работе, подумав, оставили.
Бывали в районе и другие случаи…
Ещё раньше, месяца за полтора до посевной, в конце марта, проверял Дмитрий Егорович в одном колхозе с местной агрономшей семенную пшеницу. И что-то в поведении этой агрономши и другой женщины – кладовщицы, крутящейся тут же, показалось подозрительным ему. Суетятся обе, из рук всё роняют, кладовщица красная, агрономша, наоборот, белая. Что за чёрт! Между делом послал за председателем – прибежал раздетым, без шапки, Никонов, такой же старик, как и Дмитрий Егорович. Перемерили зерно – нехватка ста с лишним килограмм. Агрономша в слёзы, кладовщица за ней.
– Поделили, мерзавки?! – подступился к ним Дмитрий Егорович.
Никонов вдруг взмолился:
– Егорыч! Не виноватые они. Я взял.
– Ты-ы?
– Я, – опустил седую голову Никонов.
– Да ты… ты… мать-перемать! Где зерно?!
– Смолол… Зимой ещё… И продал.
Дмитрий Егорович задохнулся на миг, покрутил головой, приходя в себя.
– Петя, не шути… мы ведь с тобой вместе…
– Правда, – тихо, но твёрдо сказал Никонов.
У Дмитрия Егоровича сузились глаза.
– Та-ак… Значит, ты, гад, подумал, мол, воевали, вместе под смертью ходили – он меня выручит, покроет в случае чего… Так?.. Отвечай!
Никонов молчал.
– А ну, собирайся, иди, сволочь! – И Дмитрий Егорович, как заразу какую, обошёл Никонова, выскочил из склада в пасмурную улочку деревеньки и заметался возле полуторки.
От раскапоченного мотора распрямился Иван Зиновеевич, с удивлением растерянно смотрел, как Никонов мучительно пронёс мимо красные, полные слёз моргающие глаза – точно не хотел, не мог пролить слёзы при нём. И шёл дальше, вытирал глаза рукавом рубахи, сморкался. Мокрая жирная улочка постепенно задиралась боком, но Никонов не замечал как будто этого, не осторожнил шаг – сапоги его обречённо елозились почти на месте, откидывались назад. Точно мужик медлил, не выбирался к своей избёнке, где на завалинку уже опадала его старуха-жена с немым, без воздуха, криком… Иван Зиновеевич поспешно спросил, что случилось…
– Заводи машину! Вот что случилось! – заорал на него Дмитрий Егорович.
Внимательно посмотрел на бегающего начальника шофёр. Но промолчал. Опустил капот, пошёл за рукояткой, крутанул в передке. Мотор тряхнулся, равномерно задрожал.
Тут подходит к Дмитрию Егоровичу какая-то сгорбленная старушонка, кланяется в пояс и протягивает небольшой мешочек. Что ещё такое! Дмитрий Егорович взял. Зерно. Пшеница. А старуха уже костыляет от него. Баба какая-то, тоже с мешочком. Старик. Ещё баба. И все суют ему мешочки, наволочки с зерном. Или в руки, или на землю кладут, прямо к сапогам его. Молодуха. Лицо одутловатое, землистое. Положила мешочек, «извиняйте» сказала, повела в сторону тоскливые глаза и сама за ними повелась… Медленно протаскивались эти люди, впечатываясь в память, и в то же время смазанно и быстро, и ошарашенный Дмитрий Егорович только рот раскрывал. Не успевая ничего спросить, выяснить. А люди клали и клали мешочки… Как жизни свои складывали к его испуганным пятящимся ногам…
И стыд, внезапный, неосознанный и от этого непереносимый вдвойне, заворочался вместе с сердцем, булыжником затолкался в груди. Господи, да что же это!.. Лет семи парнишка протягивает наволочку – из завёрнутого рукава взрослой телогрейки ручонка как сизая дряблая ветка… Лицо Дмитрия Егоровича перекосило, правый глаз вытаращился, стал вспыхивать болью.
– Стой! – Дмитрий Егорович схватил парнишку за плечи. Задыхаясь, отворачивая в сторону страшное своё лицо, быстро, лихорадочно спрашивал: – Кто… кто-кто-кто-тебя-послал? Сынок? Кто?
– Мамка.
– А где? Откуда зерно?.. Говори, не бойся. Ну! – легонько встряхнул – голова парнишки в кепке как скуластый подсолнух мотнулась.
– Дали… в правлении…
– Когда?!
– Вчерась, – прошептал парнишка.
Стеснило снова в груди, начало давить. «Да ведь голод в деревне. Повальный голод! Как же теперь…»
Поникши, виновато стоял парнишка, не решаясь уйти.
Вдруг Дмитрий Егорович стал совать ему зерно обратно:
– На! На! Не бойся, сынок, бери! Домой скорей. И смолоть, смолоть! Сегодня же! Слышишь? И всем скажи!.. Давай, дуй!
Парнишка вяло побежал, как подбитая птица махая рукавом и полой телогрейки. И Дмитрий Егорович, не в силах оторвать от него взгляд, давясь слезами, странно как-то – неуверенно и отрывисто – подёргивал, помахивал ему рукой. Как крестил его, крестил: сынок… я… я… я всё для тебя… я… сынок!..
Медленно, словно только б не стоять на месте, отъезжала полуторка от деревни. Отработав так в неуверенности километра два, остановилась вовсе.
Перед мёртвым полем в серых снеговых проплешинах, как посланцы голода с пустыми корзинами, сбились в кучу и растерялись тополя. Позади, взятая на небо, отрешённо, тихо бредила деревня…
В голове красно кололо, вспыхивало. Знобясь, Дмитрий Егорович придавленно сидел перед мотающимся «дворником», и работающий вхолостую мотор вытряхивал в истерзанное сознание ждущие чего-то, раскидистые, ни за что не зацепливающиеся мысли…
– Егорыч, может, в Киселёва? – осторожно предложил Иван Зиновеевич.
Дмитрий Егорович поднял голову, перевёл дух.
– Да, да, Зиновеич, давай в Киселёва. Там поймут. Иванов – человек. Давай, родной, побыстрей, давай…
Иван Зиновеевич с места рванул машину.
Через два часа примчали мешок пшеницы, сбросили его на крыльцо склада, развернулись и уехали.
7Даже снаружи вокзал не казался таким огромным, каким был внутри. Словно осадив для разбега глубоко назад, он стремительно взбегал по широкой каменной лестнице на второй, открытый этаж, и тянулся к высоченным окнам, к свету. Внизу же, придавленным и остановленным наконец, табором – люди. Но табору без движения, без дороги – не жизнь, и вот стоит, топчется на месте, лежит на длинных деревянных диванах – осоловевший, измученный. Гул голосов серый, разреженный, как пар.