Путешествия без карты - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врачи от него отказались. Ну, он поразмыслил над всем этим — ведь в докторов он все равно не верил — и начал делать упражнения для глаз и через каждый час прикладывать горячие и холодные примочки, меняя смоченные полотенца. Глаза стали проясняться, сначала он стал различать предметы на расстоянии нескольких ярдов, потом стал видеть, что происходит на другой стороне улицы, а теперь зрение его полностью восстановилось, и он по–ястребиному сверкнул на меня своими желтоватыми белками, чтобы я мог удостовериться в его правдивости. Хлоп–плюх–бух мы подымались к облакам.
— Ничего, ничего, — подбадривал он меня, — все это вам на пользу. Мы движемся, а это главное! Движение — это жизнь, и жизнь — это движение, таково мое кредо.
Внезапно перед нами вырос заслон, рядом с дорогой стояла хижина, в машину заглядывали мужские лица. Шофер произнес два слова: «Лас–Паломас», и мексиканский бизнесмен, сидевший рядом со мной и выступавший в роли устроителя моей поездки, добавил: «Генерал Седильо». Нам тотчас же махнули: «Проезжайте». То было нечто вроде частного кордона, поставленного генералом в полутора часах езды от ранчо. Дорога перестала наконец забирать вверх и, пробежав вдоль горного карниза (она была такая узкая и ухабистая в этом месте, что, как казалось, кучка воинов могла бы задержать здесь целый полк), стала спускаться вниз к огромной плоской чаше с полосками возделанных полей, напоминавшими следы царапин на плато внизу, с игрушечными деревцами и несколькими домиками. Мне говорили, что Лас–Паломас нелегко найти в горах, и это была правда: пока вы не въезжали на равнину и не кончался поворот дороги, описывавшей петлю вокруг скалистого уступа, вы не догадывались, что поселок находится на расстоянии нескольких сот ярдов. Но лишь поддавшись романтическому заблуждению, можно было вообразить, что ферму очень просто отстоять, не этим руководствовались те, что выбирали это место и укрывали ее здесь, — через какие‑нибудь несколько часов после того, как было поднято восстание, она была захвачена солдатами. Ее заботливо построили с другой целью: отсюда можно было быстро перебраться в горы — знакомые, уступчатые, труднопроходимые.
Подпрыгивая на ухабах, мы медленно ползли мимо немногочисленных плантаций к белым строениям, рассыпанным по пыльному двору. Вооруженный сторож распахнул ворота, и молодой темнолицый индеец в бриджах для верховой езды и в шлеме цвета хаки с красивым, исполосованным шрамами лицом сошел с веранды нам навстречу. На веранде толпились дожидавшиеся генерала политические деятели с затейливо украшенными кобурами и патронташами — тут прихорашивали смерть (по закону государственным служащим, конечно, запрещается носить оружие, но в Сан–Луисе, как и на юге, никто не подчиняется запрету). Мы уселись в плетеные кресла, и старый философ принялся разглагольствовать. Он начал в полдень и говорил так несколько часов. Молодой индеец, исполнявший обязанности управляющего, а заодно и депутата местного законодательного органа, предложил нам пойти прилечь, но мы остались на своих местах. Вблизи на склоне виднелось новое бунгало генерала — точно такой же дом, как тот, в котором мы сидели, но более свежий и нарядный. На подворье несильный, знавший свое место ветер кружил воронку пыли, было невыносимо жарко, и на веранде терпеливо переминались с ноги на ногу просители, надеявшиеся получить кто деньги, кто должность, кто посулы. Один человек добирался сюда из Юкатана. Слепорожденный мальчик по имени Томас со щелочками глаз и крошечными, неподвижными зрачками, поднявшись по ступенькам, стал весело нащупывать дорогу, касаясь лиц стоявших и вышучивая собственную слепоту: «Кто‑то сказал мне: «Свет погас», а я ответил: „Мне какая разница?"». Он служил телефонистом.
И вдруг все вытянулись в струнку, словно при звуках государственного гимна, и, пересекши пыльный двор, на веранду ступил сам генерал Седильо, единственный, кто не носил оружия; если отвлечься от черт лица, по виду это был обыкновенный фермер, в добротном, поношенном костюме, в грубой полотняной рубашке без галстука, в сдвинутой на затылок мягкой, старой шляпе, открывавшей потный бычий лоб, поблескивавшая во рту золотая коронка казалась единственной щербинкой в этом монолите. Он обошел присутствовавших и церемонно обнял каждого, дольше других он прижимал к груди учителя. Я загодя составил нечто вроде интервью, которое могло сойти за оправдание моего визита, где предлагал дурацкие вопросы того сорта, которых ждут всегда от журналистов: что он думает о фашизме, о коммунизме, о внешней торговле, о предстоящих через два года президентских выборах. Мы двинулись за ним толпой в другое помещение, где и прочли ему вопросы, он был растерян, озадачен и немного обозлен, сказал, что даст ответы письменно, но позже, после обеда, обед нас уже ждет в его бунгало.
Вместе с управляющим мы прошли в новое генеральское бунгало, где в ожидании обеда пили виски в жуткой зале, пока хорошенькие, пышнотелые и нагловатые служанки накрывали на стол. Зала была обставлена мебелью в стиле модерн, возможно купленной на Тоттнем–Корт–роуд, на стенах красовались крокодиловые шкуры, приобретенные в Табаско за десяток–другой песо, все это дополнялось статуэтками и сервировочными столиками, цветная гравюра в раме с изображением Наполеона лежала на полу. То был безликий дом холостяка, не обладавшего природным вкусом, но силившегося соблюсти приличия, придать всему определенный лоск. Тут ощущалась жалкость человека, отбившегося от своих и не приставшего к чужим, невежды, опасавшегося осрамиться перед образованными. На стене висела цветная фотография Седильо в молодости, на которой всадник в широкополой шляпе, с невинным лицом индейца крепко сжимал в руке винтовку, как и положено солдату революции. В нем ни одна черта не выдавала будущего генерала и уж тем менее министра. Однако в безобразном кресле раздавался скрип — скрипела кобура индейца–управляющего, и, отделенная от нас передвижными столиками, смотрела с вызовом красивой самки молоденькая подавальщица. Считалось, что Седильо страшен в ревности, но среди этих статуэток и ревность его выглядела чем‑то жалким. Мужчина никогда не появлялся здесь с женою или дочерью, и все же очень многие были по–своему к нему привязаны — такую же любовь внушает хищник, к чьей клетке приближаешься с опаской. Год или два тому назад, когда он сильно заболел, местные деятели перестали к нему ездить на поклон, готовясь одарить своею верноподданностью какого‑либо нового кумира, лишь несколько дельцов и инженеров проведали его из жалости. Когда они вернулись, по городу пошли кружить легенды о его наложницах — трудно сказать, насколько справедливые. В Сан–Луисе знакомая дама отвела меня в сторону: «Нужно быть очень осторожным у Седильо — вы понимаете, что я хочу сказать? Нельзя смотреть на женщин в его доме и отпускать о них какие‑либо замечания. Он очень ревнив». Все то время, что мы здесь сидели, пятьсот человек ждали приказа к выступлению в Лас–Трибас, пока этот опасный человек пылил своими плоскими, широкими ступнями по землям своей фермы.
Управляющий не обедал с нами, а только наблюдал за тем, как мы едим, и придвигал тарелки с кушаньями все с тем же выражением учтивости на грозном, темном, покрытом шрамами лице. Старик–учитель предался еде как человек, давно не видевший такого изобилия. Я полагал, что, отобедав, мы сможем получить ответы и уедем, но не тут‑то было. Мы возвратились в прежнее бунгало, но генерала там и след простыл, а вся толпа просителей по–прежнему стояла на веранде. Управляющий отвел нашу троицу в маленькую душную спальню и ушел; делать там было совершенно нечего, не видно было ни единой книжки, кроме памфлета против коммунизма, изданного в Мехико и свидетельствовавшего о том, что генерал по мере сил старается не оставлять своим вниманием политику.
Когда стрелка часов приблизилась к пяти, генерал вышел из сарая, где размещалась электростанция, но на вопросы он не собирался отвечать, нет, еще не сейчас, всему свое время, мне вскоре вручат письменный текст, а теперь поедем поглядим ферму. И омываемые золотым вечерним светом мы двинулись, подпрыгивая на ухабах, мимо канав, прорытых в неогороженных полях, а сзади за нами неотступно следовала машина с управляющим, вооруженным пистолетом. Солнце скользнуло за горы, выпалив напоследок снопом бледнеющих лучей, похожих на прожектор, и нежные, чуть зеленеющие всходы стали видны на пересохшей пашне. Генерал сидел на переднем сиденье рядом с водителем, его широкая спина с поникшими плечами напомнила мне Томми–Барсука из сказки Беатрис Поттер, который «по ночам, при лунном свете ходил и все копал, копал». Мы то и дело выходили из машины, чтобы полюбоваться полем, урожаем, оросительным каналом.
Внезапно опустилась ночь, и, переваливаясь через невидимые в темноте канавы, мы развернулись в сторону усадьбы. Неподалеку тарахтел движок, исправно засветились немногочисленные лампочки, звон из литейной расходился меж чернеющих холмов. Крестьяне потянулись к кухне, нас миновали подавальщицы с жестяными подносами, дым заструился вверх, и улеглась дневная пыль. К ранчо подкатывали все новые и новые машины, оттуда выходили новые и новые мужчины с пистолетами и присоединялись к сборищу, громко переговаривавшемуся на веранде. Тут же бродил слепорожденный мальчик и, заходясь от хохота, кричал, ощупывая чью‑то кобуру или щетинистые щеки: «Хуан! Это Хуан!» Если у генерала в этот день не находилось, времени заняться посетителями, их оставляли на ночь и кормили (за пять последних дней для них забили двух быков), а утром он к ним приходил и всех выслушивал. Во всем этом была довольно трогательная простота и, несмотря на ружья, даже идилличность. Крестьяне сидели молча, привалившись спинами к стене кухни, у ртов их пролегли глубокие морщины. Они не получали плату за работу, но генерал давал им пропитание, одежду и пристанище, а заодно и половину всей продукции, которую производило ранчо, и даже деньги, если им случалось попросить о них в ту пору, когда они у него были. Им даже предоставили полсотни стульев в маленьком личном кинозале генерала. За это они воздавали ему трудом и преданностью. Прогрессом здесь не пахло, он относился к ним, как феодал к своим вассалам, и можно было возразить, что они были неимущими, а у него было все: мебель в стиле модерн, мраморные статуэтки, крокодиловые шкуры, цветная гравюра Наполеона, но их удел был лучше, чем у их собратьев в других штатах, которые существовали на какие‑нибудь тридцать пять центов в день никак не больше, и никого не волновало, живут они еще на белом свете или умерли, и вся ответственность за жизнь лежала на их собственных плечах.