Голодные прираки - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нехов вернулся в комнату причесанный и умытый, но небритый, по пояс обнаженный, с прозрачными капельками – не пот – на гладкой коже. Рубашку оставил в ванной, мокрую, потяжелевшую, соленую. Она со шлепком упала на пол, когда Нехов ее бросил. Она лежала, как половая тряпка, сморщенной горкой, когда Нехов покинул ванную. Никто бы теперь и не подумал, что она по цене дорогая и в престижном магазине кем-то когда-то купленная и на прошлой неделе Неховым и десантниками, вместе, во вражьем караване найденная, тряпка и тряпка, вроде как действительно и половая, раз на полу лежит. В набитом одеждой шкафу Нехов нашел другую рубашку, не менее дорогую, не менее красивую, шелковую и очень голубую и не очень синюю. Надел с удовольствием, прохладе радуясь и шелковому скольжению, ощутив неожиданную легкость в теле и непринужденность в голове. Постарался запомнить это ощущение – пригодится, если запомнить, а если не запомнить, то, конечно, не пригодится. Но он запомнит, если запомнит, это точно. Привычно, не задумываясь над тем, что делает – руки сами без четкой команды работали свою работу, – Нехов проверил наличие патронов в обойме и исправность спускового механизма самого, револьвера – маленького градобойного орудия, приносящего большую радость тому, кто им пользовался (Нехов им пользовался). После этого он вложил кольт в кобуру, висящую на поясе, спереди с левой стороны, замер на секунду, а затем резко выдернул его из кобуры, – в две тысячи пятьсот шестнадцатый и не в последний раз убеждаясь в легкости извлекаемости оружия из той самой кобуры на поясе, из которого только что его выдернул – резко.
Пиджак был еще влажный, как брюки. Нехов не помнил, как он их намочил, и постарался вспомнить, почему так случилось. Но не вспомнил, хотя тужился и пыжился до полного телесного покраснения. А раз не вспомнил, то посчитал, что не важно, как и при каких обстоятельствах он намок. Он принял этот факт как необъяснимую данность и как: мужественный – что в общем-то не исключено – мужчина смирился с этой данностью, после чего, собственно, и надел пиджак.
Машина стояла там, где стояла, и поэтому Нехов увидел ее тотчас, как только вышел из подъезда офицерского общежития, перед этим кивнув дежурному офицеру, сонному лейтенанту с облупленным детским лицом. А увидев, конечно, сел в нее и завел ее, снял ее с ручного тормоза, нажал на се педали и, когда она стронулась с места, стал крутить ее руль в строго необходимых, разумеется, для безопасной езды направлениях.
День подходил к концу. Воздух остывал. И сиденье уже было не таким горячим, как утром, и не обжигало больше зад. Оно лишь приятно его согревало. А вместе с задом согревало также и спину, и нижнюю часть бедер и, конечно же, предстательную железу, что очень важно для любого мужчины, даже здорового пока физически. Небо было чистым. Воздух был чистым. Равнина была чистой. Горы были чистыми. Нехов верил, что когда-нибудь застанет того, кто все это моет так умело и так любовно. Уборка окружающего происходила всегда и непременно в тот момент, когда Нехова либо не было на улице, либо он не смотрел в окно или в дверь, или в щель; либо даже, когда он был на улице, то просто забывал проследить, кто же с таким трепетом и обожанием, с такой почтительной преданностью выбранному уборочному делу чистит, моет или скребет. Но он верил, что все-таки когда-нибудь, потом, совсем в ближайшее время или некоторое время назад увидит, как же совершается эта великая чистка и кем. А если не увидит – не получится, не случится, хотя такого не может быть, то выдернет к себе в контору кого-нибудь из местных и с помощью ума, хитрости, силы, злости, физических воздействий, а также психотропных средств, называемых в обиходе «химией», расколет его или ее, или их на дачу правдивых показаний по данному факту. Так и будет, если не забудет. Товарищ, верь…
Он петлял меж машин, меж редких велосипедистов и не редких горожан без велосипедов. А также меж тех, кто лежал, отдыхая на мостовой, на теплом еще асфальте, теряя вместе с ним жар, холодея и знобясь, а может быть, наслаждаясь единением с природой или чем-то еще, чего он, Нехов, не понимал, да и не хотел понимать, хотя интересно.
Подбросив газик и многое другое, что находилось в тот момент в прямой видимости, бабахнул взрыв. Грохочущее эхо его прокатилось по соседним кварталам, разнеслось по городу, досаду в людей вселив, – вот опять, ну сколько ж можно, и не надоело, – право слово. Недоверие в людей вселив – кто враг, кто друг? Сомнения в людей вселив – как жить? С кем жить и вообще зачем есть, пить, мочиться, трахаться, лупить детей, спать, вставать, умирать, не заметив, что жили? Стоит ли?
Трехэтажный дом, в котором бабахнул взрыв, загорелся быстро: ветхий и сухой, заполыхал лимонно-кроваво, щедро, широко, огненно-густо, с удовольствием.
А из окон кричали, в сером дыме задыхались. И махали руками, словно белыми флажками.
Прося пощады, передышки, жизни сраненькой глоток.
Люди стояли вокруг. Люди сидели вокруг. Люди лежали вокруг. Кто-то охал. Кто-то ахал. Кто-то накачивал велосипедную шину. Кто-то прикурил от отлетевшей головешки. Кто-то проснулся и решил опять уснуть… А какой-то коротконогий толстяк метался возле дома туда-сюда и обратно, то снимал халат, то надевал его, корчился и задыхался от невозможности возможного. Он совался в незагоревшуюся еще дверь и с воплем отчаянного отчаяния шарахался обратно, и задыхался. Две старухи черпали кружками из жестяных чанов питьевую воду и швыряли се в сторону дома. Вода исчезала на лету бесследно.
Нехов подъехал ближе. И выскочил из машины, матерясь, растолкал стоящих, сидящих, лежащих и спящих, в благородном порыве добираясь до чанов с водой, когда добрался, поднял один из них и опрокинул на себя. И вырос сей миг. И тотчас вширь раздался. Набухли у него мускулы прямо на глазах. А костюм и рубашка растянулись резиново, мокрые. Еще один чан вылил Нехов на себя. И засветился тогда изнутри светом слабым, но всем видимым. Даже на фоне на редкость буйного и на удивление помешанного пожара можно было различить тот свет. И из третьего чана облился водой – той, питьевой, и еще выше стал, еще больше, еще сильнее, еще смелее, еще светлее. И до четвертого чана очередь дошла и до пятого и до шестого, и до священного седьмого. Огромным стал Нехов, выше всех домов негорящих стал. А свет, изнутри его исходящий,,до самых укромных уголков облезлого, облупленного сумеречного города добрался, – и нор мышиных, и гнезд осиных, и лазов червяковых, и пор цветочных даже достиг. Нехов видел все. Нехов знал все. Стоял, дрожал от возбуждения, неизведанного ни ранее, ни потом, от боли неболезненной, сладкой и необходимой и от восторга неземного. И это было счастье. Руки раскинул, все обнимая, все губами целуя, глазами объемля все! И дом горящий, трехэтажный. И людей, и зверей. Счастье!
Опустился на колени, столб фонарный поломав, не заметив, пальцем горожан от дома отстранив любовно. Попытался влезть в дом рукой, но не вошла ладонь ни в дверь, ни в окно. Только покраснела кожа на руке, только запузырилась бело. Решил тогда Нехов крышу приподнять, а то и вовсе снять. Поздно. Посыпались вниз с громким треском балки перекрытий, застонали раздавленные, шум огня перекрывая, затявкали жалобно, замяукали горестно, зашептали последнее. Еще раз со всех сторон внимательно осмотрел Нехов пылающий дом, но так и не смог решить, как людей и зверей от пожара уберечь, от смерти ужасной спасти. И тогда поднял голову к небу, вдохнул воздуха чистого, много, насколько дыхания хватило и дунул на дом горящий, что есть силы (а силы с избытком было, это к.бабке не ходи) и зашаталось пламя под ветром человечьим, заголосило утробно, кончину свою чуя, опало-упало, сдаваясь. А вслед и дом упал – разом, с громоподобным грохотом, с воплями, криками, стенаниями оглушающими, души рвущими, с ума сводящими, угасающими, угасшими, уже неслышными, теперь бесшумными.
Никто не спасся. Никто. Все умерли.
Все, все, все. До единого. Горожане стояли, онемевшие, вокруг, не знали, что говорить, что делать. И только коротконогий, толстенький мужичок все бегал туда-сюда-обратно возле полыхающих останков дома, все бегал и бегал, а потом, сморщившись, скинул халат и, не морщась, прыгнул в огонь и сгорел там дотла, а пепел его душеприказчики тут же развеяли по ветру, как он и завещал. А та старуха, что торговала питьевой водой, доллар за кружку, увидев, что ее чаны пусты, очень расстроилась по этому поводу и, расстроенная, побежала к соседнему дому, нашла там в стене водопроводную трубу с крантиком, открыла тот крантик и напилась водопроводной воды до отвала и тут же умерла от расстройства желудка, расстроенная.
Нехов же в одночасье потерял тот свет, что был или не был внутри у него. И уменьшился сразу в росте. И в плечах, и в мускулах. И стал таким, каким был. Побрел к машине, питьевой водой истекающий, понурый, сутулый, незнакомый себе и другим, кто его не знал, вздрагивал в такт ударам сердца – весь от пяток до волосков на макушке, часто. Вздрагивая, забрался в машину, с трудом, вздрагивая-, сел на сиденье, вздрагивая, сидел с безликим лицом, вздрагивая. Не любил никого, ни за что, никогда. Вздрагивая, забыл, кто он и как его зовут. И всех других, с кем был знаком, о ком слышал, кого видел, о ком читал, папу с мамой, а также дом и школу, детство и юность, молодость и момент рождения и тем более, что случится, русские и иностранные слова и образы, когда-то рожденные в мозгу, тоже забыл. Но помнил, что в бардачке лежит почата, я бутылка виски, шотландского, двенадцатилетней выдержки «Чивас Регал». Достал ее, вздрагивая, отвинтил коробку, вздрагивая, приложил горлышко к губам, вздрагивая, выпил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил, пил… И перестал вздрагивать.