Клетка - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заскрипели полозья саней, ветер поднял снег, закружившийся вихрем. Была наезженная дорога - и нет ее, белая клубящаяся мгла окутала Ивана, напор ветра и снега развернул его и погнал туда, куда он и стремился. Падая, утопая, вставая, сдирая с лица ледяную корку, добрался он наконец до шатрообразных наростов, макушки которых чернели, вздыбленные ветром. Это были стожки сена. Иван повернулся к ветру, огляделся, но ничего, кроме снега и ветра, который сгустился до осязаемости, не увидел. Руки уже не чувствовали себя, но глаза еще различали свет и тьму. Он врылся в сено, которое подарит ему завершение и всей жизни, и фрагментов ее, и чувств, только здесь сбудутся детские мечтания о совершенстве круга, повторяющего в себе себя и все; концы и начала, сближавшиеся, но так и не сомкнувшиеся, наконец-то сольются в вечность. Отступали боли, изгоняемые радостями, ветер уже не задувал и не подсвистывал, им начинал кто-то дирижировать, вразнобой зазвучали инструменты небесного оркестра, и порывом мелодии Ивана приподняло. Взметнулся вальс, и обольстительный запах духов заглушил музыку, оркестр захлебнулся, чтоб заиграть ароматно; увиделся подвал и Клим, одаренный пожатием руки златокудрой Елены; луг показался, и маленькая Елена срывала цветики, маня к себе Клима в ботаническом саду; Нева уже не текла, а покоилась черным зеркалом, отражая в себе диван, на котором Пантелей сек Ивана. Оркестровые рулады прорвали дыру в небесной сфере, чтоб сквозь нее взмыл к звездам Иван; навстречу ему летели - желтыми окнами ночного поезда - люди, о которых он забыл и которые радостно улыбались ему; блаженство пронизало Ивана: он триумфатором вступал во Вселенную, тайны которой разгадал на день или два раньше брата своего Клима, но ради него и ради Великого Покоя готов расстаться с тайнами, забыть про них, мокрых и соленых…
Вдруг до него стали доноситься тупые звуки, постепенно превращающиеся в удары, лицо ощутилось, он даже увидел его как бы со стороны и себя узрел наконец, лежащего на снегу, и кто-то бил по нему так, что боли он не воспринимал. Все вокруг было красным, а когда глаза нашли над собою свет, то и звуки возникли. «Ты, гад, убил Серегу, ты! От расплаты прячешься, суда людского боишься!» Николай кричал это, и завывающий ветер относил слова. Руки и ноги кололись длинными, с крючками, иглами, постанывали ребра. Зафыркала лошадь, затрясло, забулькало, Иван поперхнулся от вливаемого спирта. Он лежал у печки. «Зайца ему захотелось…» - с уничтожающим презрением провозгласил бригадир, хныкающий Николай гладил Ивану голову, где-то поблизости были эсэсовские бриджи. Возвращалась боль, тесня радость от побоев. Винился Николай: «Не ты убивал, не ты, понял я…» Он придвинул свою койку к Ивану и до утра рассказывал о себе, о Сереге. Как жить дальше - не говорили, но и так все ясно: вместе, но не здесь.
Бригада подалась в Мотыгино, а Иван и Николай устроились на лесобиржу. Хорошо платили на раскряжевке хлыстов, Иван поработал там три дня, мог бы и больше, но Николай вцепился, повис на нем: не пущу! Смирил Ивана, да тот и сам понимал, что в мозгах его - чехарда, глаза завороженно смотрят на сверкающий круг циркулярки, ноги спотыкаются ни с того ни с сего, бывали случаи - на ровном месте падал вдруг. Работа нашлась им - на укладке шпал, плывших по транспортеру, и платили не так уж мало, зато почти безопасно, руки-ноги не поломаешь, если не спьяну различать цифры, поставленные сортировщиком на торцах шпал, они, разного размера и сорта, тащились лентою вдоль штабелей, надо было вовремя усмотреть, где какую шпалу сбрасывать, хватаясь за нее сзади, потому что цапнешь спереди - и шпала вопрется в тебя, раздавит о штабель. Управлялись вдвоем играючи, свалят шпалы, потом - до новой партии - успеют их уложить, на перекур еще оставалось минут десять. Из общаги ушли, слишком там пили, сняли комнату у фельдшера. Спать Николай ложился у самой двери, сторожил сон Ивана, его оберегал, к начальству не подпускал, сам ходил лаяться насчет расценок и тарифа. Утром вставал часом раньше Ивана, вздувал печку, делал завтрак. Нанес из библиотеки книг и читал их запоем - об Отечественной войне 1812 года, о Гарибальди, про декабристов, поселковых и биржевых девушек называл то барышнями, то синьоритами, то паненками. Собачонкою бежал впереди Ивана, когда шли на работу или в магазин. Привел как-то Ивану новенькую, дивчину выше на голову, смущавшуюся оттого, что она высокая, и потому ссутуленную. Остановилась она в дверях, всматриваясь в Ивана, а впечатление было такое, словно не на полу стоит она, а на льду и на нем не держится: от жажды жизни и движений руки хватались за что-то невидимое, ноги расходились; брови писаные, щеки горели, от дивчины дохнуло жаром, как от печки. Глянул Иван в зеркало на себя - и стыдно стало: так постареть, так измениться!
В конце марта штурмовали квартальный план, работали по две смены подряд, Иван устал, погрузчики не успевали отвозить штабеля, шпалами завален проход, и как-то так получилось, что ехавшую по ленте шпалу из лиственницы Иван решил сбросить, стоя лицом к движущемуся транспортеру, чтоб не тащить ее лишние десять метров: лиственница - самое твердое и тяжелое дерево, оно и в реке тонет, но и платили за нее щедро. Схватился за край, дернул - и не смог повалить, а шпала уперлась в него и стала подталкивать; шаг за шагом отступал Иван, пока спиной не коснулся штабеля; шпала давила, уже потрескивала грудная клетка… Откуда-то взявшийся Николай плечом поддал шпалу и упал на Ивана, зарыдал в голос, по-бабьи: «Что ж ты со мной делаешь, братик?… Не проживу ж я без тебя!…» Иван отплевался красными сгустками, упал перед Николаем на колени, умолял не держать на него зла, потому что не хотел он вовсе быть раздавленным, не искал смерти, он жить будет, жить!… Кое-как поукладывали шпалы, пришли домой, фельдшер прощупал Иванову грудь и сказал, что беды не случилось.
В апреле допилили завезенный на зиму лес, народ с биржи перебрался в сплавную контору, Николай же получил в Богучанах письмо, его умилившее: отыскался двоюродный дядя, с бабой своей живет не так уж далеко, в Новосибирской области, при них - внучка без отца и матери, ухаживает за старыми, из сил выбилась. Дядю, как помнил Николай, раскулачили в тридцатом и сослали вместе с детьми, а их пятеро, все мужского пола, по письмам и по слухам - кто умер, кто сидит, кто погиб, - так не податься ли туда на времечко, родня все-таки, потом уж и до Белоруссии доберемся, перезахороним Серегу.
Стожок сена и вознесение к небесному чертогу не забывалось, смерть не удалась потому, что не все прожитое повторено; Иван согласился, да и запасной паспорт был уже добыт, и что ждет их у родни - не думал, не гадал, вновь прошлое отразится в будущем, спирально текущий жизнепоток родит еще одну ленту событий. Катер через Енисей, автобус, поезд, попутка - только в мае увидели родню, помирающую с голода, огонь в печи, на которой подыхало кулачье, поддерживал в них жизнь, в избе - ни зернышка, ни картофелинки, из живности - внучка, краснощекая, горячее печи, рука Николая тут же нырнула под юбку, спикировала на вырез в кофте. «Да пужаные они, пужаные!» - трещала внучка, когда старик и старуха отказали Николаю в родстве, прошамкав: никаких Огородниковых не знаем и знать не хотим. Кулачье сняли с печи, уложили на лавки, развязали сибирские гостинцы, влили медку в черный зев беззубого дяди, тетка учуяла съестное, открыла глаза: «Табачку бы…» Иван подавленно курил, хотелось, как в партизанах, чесаться; нищета здесь - хуже белорусской, стариков из колхоза выписали за недовыработку трудодней, внучка, секретарша сельсовета, ответившая на письмо Николая, получала два килограмма ячменной муки в месяц, но богатеи в селе водились, снарядили к ним внучку, дали денег, та принесла самогон и молоко, затопили баньку, вымыли стариков, попугали тараканов и клопов, внучка Николаю уже расквасила нос, а тот не унимался, допытываясь, целка она или уже порченая. «Кем?» - ахнула внучка и пустила горькую девичью слезу: с войны ни один парень в село не вернулся, в городе сплошь женатые; немцы пленные там кирпичный завод строили, так она отвела одного в кусты, разделась, бери меня, сказала, а тот замотал головой, заплакал, «найн», ответил. «Фашист!» - рубанул Николай и назвал дядину внучку «мамзелью», кем она ему приходится - узнать не смог, кулачье упорно отказывалось признавать его двоюродным племяшом, хотя от имен своих сыновей не отрекались; седьмая вода на киселе Николая никак не устраивала, предложил он следующее: ежели внучка здешняя начальница, то имеет же она право записать себя женою - либо его, либо (он кивнул на Ивана) Сереги! Та подумала и согласилась, с кем именно расписаться - это уж пусть они сами решают, но нужен ей мужик с хорошей характеристикой. Николай задрыгал ногами, повалясь на пол, хохотал и плевался: «Мы тебе сейчас покажем свои характеристики, но учти: если не целка - из дома выгоним!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});