Повести - Генрих Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего. Вы со мной, а я вас провожу домой в любое время.
Алевтина изучающе посмотрела на Дубровского. Взгляды их встретились.
— Скажите, вы немец? — неожиданно спросила она.
— Нет, я белорус.
— А почему же на вас эта форма?
— Служба такая...
— Значит, вам все можно?
— Так же, как и вам.
— Ну, нет. Мне почти ничего нельзя. Да вот хотя бы... Взгляните...
Они шли по центральной улице. Вдруг Алевтина остановилась возле щита с афишами, на котором рядом с рекламой кинофильма «Симфония одной жизни» пестрели листки с приказами и постановлениями немецких властей.
— Здесь приказ номер четыре, он запрещает пользоваться множительными аппаратами. А я машинистка, значит, дома не могу работать. А это приказ номер три. По нему меня могут покарать за недоносительство германским властям о враждебной деятельности моих земляков. Есть и распоряжение пятьсот двадцать, запрещающее пользоваться источниками света после определенного часа. А приказ номер два запрещает мне слушать советские радиопередачи. Тут и еще более десятка других...
— Вы так смело высказываете недовольство по поводу немецких приказов, что вас могут повесить на первом попавшемся фонаре.
— А станет ли светлее, если меня повесят на фонаре?
Теперь улыбнулся Дубровский.
— Однако вы смелее, чем я предполагал. Вас даже не смущает моя форма.
— Я просто чувствую, что вы хороший, добрый человек. К тому же, как вы сказали, я вам нравлюсь.
— Тогда расскажите мне чуточку о себе.
— Вы интересуетесь моей биографией, не сказав даже, как вас зовут.
— Извините, пожалуйста, просто заговорился. Меня зовут Леонид, Леонид Дубровский.
— Еще раз благодарю вас, Леонид, за то, что вы мне так помогли сегодня. А о себе, если позволите, я расскажу вечером. Сейчас я тороплюсь к подруге. Она обещала мне привезти немного продуктов из деревни.
— Ладно, согласен. Значит, в семь у входа в парк.
...А вечером она без утайки рассказала Дубровскому, что муж ее служит в Красной Армии, что сама она с приближением фронта эвакуировалась из Кадиевки на Северный Кавказ, жила с матерью и грудным ребенком в Пятигорске. Но вскоре и туда пришли немцы. Жить у чужих людей, вдали от своего дома, было сложно и дорого, поэтому они с матерью решили вернуться назад, в Кадиевку. Шли пешком через Армавир, Краснодар, Ростов. Ребенка по очереди несли на руках. В пути девочка заболела, думали, что не выживет. Но, к счастью, все обошлось. А теперь вот новая беда — чуть было не отправили в Германию.
— Я бы не перенесла разлуки с дочкой. Наложила бы на себя руки, — с дрожью в голосе призналась Алевтина.
Они долго бродили по аллеям парка. Леонид рассказал Алевтине, как попал в плен, как согласился работать у немцев переводчиком.
Когда стемнело, Дубровский пошел провожать Алевтину. Было еще не слишком поздно, и она пригласила его зайти в дом. Леонид, отвыкший от домашнего уюта, с удовольствием просидел у Али до полуночи. С тех пор он еще дважды встречался с ней и с каждым разом все больше убеждался, что ей можно верить.
И сейчас, перебирая в памяти знакомых, намечая наиболее подходящую кандидатуру для связи с Пятеркиным, он окончательно остановил свой выбор на Алевтине Кривцовой. «Надо только пропуск для нее достать. Но это не проблема. В русской вспомогательной полиции раздобуду, — решил Дубровский. — А донесение у нее же дома и напишу. Постой-ка, постой-ка! А могу ли я отправить Пятеркина с донесением, не повидавшись с ним лично? Быть может, он пришел с каким-нибудь новым указанием от Потапова? А что, если поручить Алевтине привести мальчонку в Кадиевку? На день-два он может остановиться у нее. Сегодня же вечером пойду к Алевтине и договорюсь с ней обо всем».
А вечером, когда Дубровский и Потемкин ужинали в своей комнате, к ним зашел Макс Борог. Из всех следователей ГФП этот чех наиболее приветливо относился к новому переводчику Рунцхаймера.
— Что, дополнительный паек уничтожаете? — спросил он с порога, поглядывая на бутылку вермута.
— Приходится, раз по половине бутылки на нос дали, — ответил Потемкин.
— Но ведь еще и по бутылке шнапса.
— Так это же на целый месяц.
— А ты выполняй предписание.
— Какое предписание? — не понял Дубровский.
— Есть такое. Улучшать питание за счет местных условий, — пояснил Макс Борог.
— Цап-царап называется, — добавил Потемкин и рассмеялся. — Это когда на обыске у кого-нибудь будешь — бери себе, что плохо лежит.
— Присаживайтесь к нам, — предложил Дубровский Максу Борогу.
— Свои пятьдесят граммов португальских сардин я уже съел. А вот месячный дополнительный паек еще не успел получить. Что там на этот раз дали? — спросил тот, не решаясь сесть.
— Не густо. По бутылке шнапса.
— Про шнапс я уже слышал. А еще что?
— Полбутылки вермута, пять пачек сигарет и две плитки соевого шоколада, — перечислил Дубровский.
— Ничего, не унывай. Сегодня вечером еще подкрепимся в штабе корпуса. Там в двадцать часов большое застолье намечается, пригласили всех наших. Рунцхаймер просил передать, чтобы вы были тоже...
— Можно было бы и не ужинать, сэкономили бы, — с сожалением проговорил Потемкин.
— А если не пойти? — спросил Дубровский.
Потемкин и Макс Борог переглянулись.
— Нет, пойти, конечно, хочется, но у меня назначено свидание с дамой, — пояснил Дубровский.
— Ничего. Ваша дама и завтра никуда не денется. А товарищеский ужин не так часто бывает. Хорошее застолье сближает людей, — сказал Макс Борог, кладя руку Дубровскому на плечо. — Думаю, вы не пожалеете, если пойдете.
И Дубровский не пожалел. Наоборот, он был признателен Максу Борогу за то, что тот уговорил его пойти на товарищеский ужин в штаб корпуса, а потом прихватил его в гости к своему приятелю из армейской разведки, на квартире которого собралась небольшая компания немцев и чехов. За столом сидели и женщины. Одна из них особенно приглянулась Дубровскому.
Ее светлые длинные волосы спадали на плечи, голубые глаза светились задором. Она знала, что молода и красива, и потому гордо держала голову, поминутно улыбалась, показывая ряд небольших белоснежных зубов. Ей было не больше двадцати двух — двадцати четырех лет.
Стол был уставлен французскими винами. Закуска была скромная. Кроме тоненьких ломтиков голландского и бельгийского сыра на тарелках лежали кусочки сала и колбасы. Хлеба не было вовсе. Прислушиваясь к разговорам, Дубровский понял, что эта маленькая пирушка организована в честь той самой блондинки, на которую он обратил внимание. Поначалу он думал, что сегодня ее день рождения, и хотел было предложить оригинальный тост, но из дальнейших высказываний присутствующих убедился, что ошибся.
Армейский лейтенант, сидевший неподалеку от Дубровского, обратился к ней с просьбой:
— Светлана! Расскажите нам подробнее, как это было?
Все притихли.
— Очень просто, — сказала она певучим грудным голосом. — В Миллерово комнату снять было нетрудно. Мой паспорт ни у кого не вызвал сомнений. Как-то вечером в кинотеатре познакомилась с одним подполковником, сказала, что вернулась из эвакуации и пока нигде не работаю. После кинофильма он вызвался провожать, попросился в гости. Я пококетничала для вида, но пустила его к себе.
— Он хоть красив был, этот русский? — прервал ее обер-лейтенант, хозяин квартиры, сидевший с ней рядом.
Светлана жеманно передернула плечами.
— Ничего. Так себе. Он работал в штабе армии. Это меня очень обнадеживало. Он пообещал устроить меня на работу в строевой отдел. Правда, туда меня не допустили. Но по его просьбе взяли вольнонаемной в управление тыла армии, где я работала и заводила нужные знакомства.
— И продолжала встречаться с этим русским? — ревниво спросил все тот же обер-лейтенант.
— А почему бы и нет? От него я узнала много интересного. Потом, когда собрала кое-какие сведения, угостила его этиловым спиртом и вернулась обратно.
Дубровский сидел не шелохнувшись, у него пересохло в горле. Ненависть закипала в груди, но он продолжал улыбаться. Теперь он окончательно понял, по какому поводу чествуют Светлану немцы из разведотдела армейского корпуса.
По ее плохому произношению, по тому, как с трудом подбирала она немецкие слова, не трудно было догадаться, что она даже не фольксдойче, а русская. Дубровский невольно вспомнил Татьяну Михайлову — юную сталинградку, которая и на втором допросе отказалась отвечать Рунцхаймеру. А когда тот, рассвирепев, начал избивать ее плеткой, швырнула ему в лицо брошюрку с названием «В подвалах НКВД».
После этого ее с диким садизмом истязал фельдфебель Вальтер Митке, но Татьяна так и не выдала тайны, хотя знала совсем немного. Ее расстреляли на рассвете вместе с теми семью «подозрительными», задержанными на вокзале во время облавы.