Европейцы (сборник) - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На аллеи и террасы Люксембургского сада лилось нежаркое сентябрьское солнце, густая листва подстриженных кубом деревьев, тронутых осенней ржавчиной, частым кружевом нависала над головой, сквозь нее просвечивало бледное небо, исчерченное полосами нежнейшей голубизны. Цветочные клумбы возле дворца пылали красным и желтым огнем, сверкали под солнцем смотревшие на юг гладкие серые стены цокольного этажа; перед ними на длинных зеленых скамьях сидели рядком загорелые, краснощекие кормилицы в белоснежных передниках и чепцах, насыщая такое же количество белоснежных свертков. Другие белые чепцы прогуливались по широким аллеям в сопровождении загорелых миниатюрных детей; там и тут виднелись низкие плетеные стулья – то поодиночке, то наваленные грудой. Держа в руках большой дверной ключ и глядя прямо перед собой, на самом краешке каменной скамьи (слишком высокой для ее крошечного роста) недвижно сидела седая старая дама в черном, с большими черными гребнями по обе стороны лба; под деревом читал что-то священник – даже на расстоянии было видно, как шевелятся его губы; медленно прошел молоденький солдатик-недоросток, засунув руки в оттопыренные карманы красных рейтуз. Уотервил и миссис Хедуэй уселись на плетеные стулья. Немного помолчав, она сказала:
– Мне здесь нравится; это еще лучше, чем картины в галерее. Больше похоже на картину.
– Во Франции все похоже на картину, даже уродливое, – ответил Уотервил. – Здесь все служит для них сюжетом.
– Да, мне нравится Франция, – продолжала миссис Хедуэй и почему-то вздохнула.
И, повинуясь побуждению еще более непоследовательному, чем ее вздох, вдруг добавила:
– Он попросил меня нанести ей визит, но я отказалась. Если она хочет, она может сама навестить меня.
Ее слова были так неожиданны, что поставили Уотервила в тупик, но он тут же сообразил, что миссис Хедуэй кратчайшим путем вернулась к сэру Артуру Димейну и его почтенной матушке. Уотервилу нравилось быть в курсе чужих дел, но вовсе не нравилось, когда ему намекали на это, поэтому, сколь ни любопытно ему было узнать, как старая дама – так он величал ее про себя – отнесется к его спутнице, он без особого восторга выслушал ее конфиденциальное сообщение. Он и не подозревал, что они с миссис Хедуэй такие близкие друзья. Вероятно, для нее близость между друзьями разумелась сама собой – взгляд, который вряд ли придется по душе матушке сэра Артура. Уотервил сделал вид, будто не совсем уверен, о чем идет речь, но миссис Хедуэй не сочла нужным объяснять и продолжала, опустив все промежуточные звенья:
– Самое меньшее, что она может сделать, – это навестить меня. Я была добра к ее сыну – почему же я должна идти к ней? Пусть она идет ко мне. А если это ей не по вкусу, что ж, никто ее не неволит. Я хочу попасть в европейское общество, но хочу попасть туда по-своему. Я не хочу гоняться за людьми, я хочу, чтобы они гонялись за мной. И все так и будет – дайте срок.
Уотервил слушал, опустив глаза в землю, он чувствовал, что щеки его горят. Было в миссис Хедуэй нечто, что шокировало и оскорбляло его; Литлмор был прав, говоря, что ей не хватает сдержанности. У нее все наружу: ее побуждения, ее порывы, ее желания вопиют о себе. Ей необходимо видеть и слышать собственные мысли. Пылкая мысль неминуемо изливается у нее в словах – хотя слова не всегда отражают ее мысль, – а сейчас ее речь внезапно сделалась очень пылкой.
– Пусть она придет ко мне хоть разок, ах, тогда я буду с ней хороша, как ангел, уж я сумею ее удержать. Но пусть она сделает первый шаг. Я, признаться, надеюсь, что она будет со мной любезна.
– А если не будет? – сказал наперекор ей Уотервил.
– Что же, пусть. Сэр Артур мне ничего о ней не рассказывал, ни разу ни слова не сказал о своих родственниках. Можно подумать, он их стыдится.
– Вряд ли.
– Я знаю, что это не так. Это все его скромность. Он не хочет хвастаться… он слишком джентльмен. Он не хочет пускать пыль в глаза… хочет нравиться мне сам по себе. Он мне и нравится, – добавила она, помолчав. – Но понравится еще больше, если приведет ко мне свою мать. Это сразу станет известно в Америке.
– Вы думаете, в Америке это произведет впечатление? – с улыбкой спросил Уотервил.
– Это покажет, что меня посещает английская аристократия. Это придется им не по нутру.
– Не сомневаюсь, что вам не откажут в таком невинном удовольствии, – проговорил Уотервил, все еще улыбаясь.
– Мне отказали в обыкновенной вежливости, когда я была в Нью-Йорке! Вы слышали, как со мной обошлись, когда я впервые приехала с Запада?
Уотервил с изумлением воззрился на нее: этот эпизод был ему неизвестен. Собеседница обернулась к нему, ее хорошенькая головка откинулась назад, как цветок под ветром, на щеках запылал румянец, в глазах вспыхнул блеск.
– Мои милые ньюйоркцы! Да они просто не способны быть грубыми! – вскричал молодой человек.
– А!.. Я вижу, вы – один из них. Но я говорю не о мужчинах. Мужчины вели себя прилично, хотя и допустили все это.
– Допустили? Что допустили, миссис Хедуэй? – Уотервил ничего не понимал.
Она ответила не сразу; ее сверкающие глаза смотрели в одну точку. Какие сцены рисовались ее воображению?!
– Что вы слышали обо мне за океаном? Не делайте вид, будто ничего.
Уотервил действительно ничего не слышал в Нью-Йорке о миссис Хедуэй, ни единого слова. Притворяться он не мог и был вынужден сказать ей правду.
– Но меня не было, я уезжал, – добавил он. – И в Америке я мало бываю в обществе. Какое в Нью-Йорке общество – молоденькие девушки и желторотые юнцы!
– И куча старух! Они решили, что я им не подхожу. Меня хорошо знают на Западе, меня знают от Чикаго до Сан-Франциско, если не лично (в некоторых случаях), то, во всяком случае, понаслышке. Вам там всякий скажет, какая у меня репутация. А в Нью-Йорке решили, что я для них недостаточно хороша. Недостаточно хороша для Нью-Йорка! Как вам это нравится?! – И она коротко рассмеялась своим мелодичным смехом. Долго ли миссис Хедуэй боролась с гордостью, прежде чем признаться ему в этом, Уотервилу не дано было знать. Обнаженная прямота ее признания говорила, казалось, о том, что у нее вообще нет гордости, и, однако, как он только теперь понял, сердце ее было глубоко уязвлено, и больное место начало саднить.
– Я сняла дом… один из самых красивых домов в городе… и просидела в нем всю зиму одна-одинешенька. Я была для них неподходящей компанией. Я… такая, как вы меня видите… не имела там успеха. Истинный бог, так все и было, хоть мне и нелегко признаваться вам в этом. Ни одна порядочная женщина не нанесла мне визита.
Уотервил был в замешательстве; даже он, дипломат, не знал, какую избрать линию поведения. Он не понимал, что побудило ее рассказать правду, хотя эпизод этот показался ему весьма любопытным и он был рад получить сведения из первых рук. Он понятия не имел о том, что эта примечательная женщина провела зиму в его родном городе, – неопровержимое доказательство того, что и приезд ее, и отъезд прошли незамеченными. Говорить, будто он уезжал надолго, было бессмысленно, ибо он получил назначение в Лондон всего полгода назад и провал миссис Хедуэй в нью-йоркском обществе предшествовал этому событию. И вдруг на него снизошло озарение. Он не стал ни объяснять случившегося, ни приуменьшать его важности, ни искать ему оправдания; он просто отважно положил на миг свою руку поверх ее руки и воскликнул как можно нежнее:
– Ах, если бы я тогда знал, что вы там!
– У меня не было недостатка в мужчинах… но мужчины не в счет. Если они не помогают по-настоящему, они только помеха, и чем их больше, тем хуже это выглядит. Женщины просто-напросто повернулись ко мне спиной.
– Они вас опасались – в них говорила зависть, – сказал Уотервил.
– С вашей стороны очень мило пытаться все это объяснить, но что я знаю, то знаю: ни одна из них не переступила мой порог. И не старайтесь смягчить краски: я прекрасно понимаю, как обстоит дело. В Нью-Йорке я, с вашего позволения, потерпела крах.
– Тем хуже для Нью-Йорка! – пылко воскликнул Уотервил, невольно, как он признался впоследствии Литлмору, разгорячившись.
– Теперь вы знаете, почему здесь, в Европе, я хочу попасть в общество?
Миссис Хедуэй вскочила с места и стала перед ним. Она смотрела на него сверху с холодной и жесткой улыбкой, которая была лучшим ответом на ее вопрос: эта улыбка говорила о страстном желании взять реванш. Движения миссис Хедуэй были столь стремительны и порывисты, что Уотервилу было за ней не поспеть: он все еще сидел, отвечая ей на взгляд взглядом и чувствуя, что теперь наконец беспощадность, мелькнувшая в ее улыбке, сверкнувшая в вопросе, помогла ему понять миссис Хедуэй.
Она повернулась и пошла к воротам сада, он последовал за ней, смущенно и неуверенно смеясь ее трагическому тону. Конечно, она рассчитывает, что он поможет ей взять реванш; но в числе тех, кто выказал ей пренебрежение, были его родственницы: мать, сестры, бесчисленные кузины, и, идя рядом с ней, он решил по размышлении, что в конечном счете они были правы. Они были правы, что не нанесли визита женщине, которая может вот так жаловаться на причиненные ей в свете обиды. Ими руководил верный инстинкт, ибо, даже не ставя под сомнение порядочность миссис Хедуэй, нельзя было не сознаться, что она вульгарна. Возможно, европейское общество и примет ее в свое лоно, но европейское общество будет не право. Нью-Йорк, сказал себе Уотервил в пылу патриотической гордости, способен занять более правильную позицию в таком вопросе, чем Лондон. Несколько минут они шли в молчании, наконец Уотервил заговорил, честно пытаясь выразить то, что в тот момент больше всего занимало его мысли: